Ярослав Гашек

Ярослав Гашек

3
18
OP-01
OP-01
1 нед.

Халуте. Ярослав Гашек. 1907.

Мужчина в формальной одежде позирует для портрета.,Литературный уголок с OP-01,Ярослав Гашек,рассказ,Истории,суббота,Евреи,1907,совпадение,юмор,юмор в картинках
В доме Гаммеля уже погасили семисвечник, стоявший на столе, и день покоя саббат, день субботний, склонился к концу. И все евреи, живущие в местечке Запустня, погасили свои семисвечники, ибо взошла и засияла вечерняя звезда.
Глава семьи, старый Ламех Гаммель, снял ритуальные одежды, овчинную шубу, снял с головы фамильную реликвию — ритуальную шапку, которая на жаргоне польских евреев называется коул, приказал своей черноокой дочери Саре принести ему маленькую круглую черную шапочку, трижды воскликнул «Эли!» — Боже! — в знак прощания с днем саббат и затем с необыкновенно серьезным видом велел своей наголо обритой жене принести из их лавки лучшую панскую, тминную, подлить керосину в лампу с цилиндрической горелкой — лампа всегда стояла на шкафу только как украшение — и, невзирая на удивление жены и дочери, сам зажег парадную лампу и высоко вытянул фитиль, нарушив все принципы экономии; но удивление женщин возросло, когда отец приказал Саре быстро порубить кошерное мясо и приготовить из него блюдо нитар.
Отдав все эти распоряжения, Ламех Гаммель намазал маслом поседевшие пейсы и сказал дочери, чтобы она надела корсаж, подарок дяди Тонды, который она носит только по большим праздникам, и шелковую юбку.
А жена пусть повяжет голову платком и нацепит к вороту брошь, которую заложил у них один крестьянин.
— Я жду гостей,
— Кого ты ждешь?
— Придут старый Рамот с сыном Соломоном и с ними Бесем, дядя Рамота.
— Зачем они придут, Ламех?
— Не спрашивай, старуха, увидишь. Не зря мы жжем керосин, жарим нитар, и не зря принесла ты из лавки панскую тминную. Лепешки к жаркому у тебя есть?
— Есть.
— Еще бы надо поджарить немного ячменя, его любят пожевать и Бесем, и старый Рамот. И Луковицу принеси, ту, маленькую, с просинью.... Придут с минуты на минуту.
Нитар, жаркое с чесноком, жарилось и шипело на плите, распространяя приятный аромат, Сара в шелковой юбке и красивом корсаже была очень мила, но пани Гаммель с возрастающим беспокойством взирала на мужа: не свихнулся ли.
Наконец пришли гости: старый Рамот, Соломон и дядя Бесем; они нгходились в приподнятом настроении, что было заметно по их лицам и по запаху водки, распространившемуся по комнате, едва гости произнесли приветствие и по обычаю осведомились о здоровье главы семьи.
— Еле-еле уговорил, — шепнул Рамот на ухо Гамме- лю. — Мы-таки поработали, пока затащили сюда Соломона, красу мою. Пришлось его подпоить.
Соломон был заметно навеселе. Он заглянул в сковороду и принялся рассказывать, как у раввина разболелись зубы и староста Ясь, пан Ясь Швяцкий из их местечка, из Запустни, посоветовал раввину перекреститься, тогда, мол, зубы перестанут болеть, так раввин до того разозлился на безбожную речь, что зубная боль у него мигом прошла, но он поклялся просить всех единоверцев ничего не давать в долг пану Швяцкому, так что пускай это знает и она, Сара Гаммель, если пан староста пришлет к ним в лавку за чем-нибудь в кредит.
Все сели за стол. Ламех налил в чарки лучшую свою тминную водку, и згвязалась беседа, очень принужденная со стороны стариков, зато весьма развязная со стороны молодого Соломона Рамота.
— Никогда я не женюсь! — весело кричал он. — На что мне жена? Одно несчастье...
Старики грустно переглянулись.
Тем временем внесли нитар, луковицу, лепешки и жареный ячмень, Сара с матерью подсели к столу, и разговор прервался — все усердно жевали.
Соломон же продолжал развлекаться, бросая жареный ячмень своему дяде в подливку, а тот спокойно грыз ячменные зерна, не показывая ни малейшего раздражения.
Пани Гаммель с удивлением наблюдала за странными взглядами, которыми обменивались Ламех, старый Бесем и Рамот всякий раз, как Соломон залпом осушал чарку; с неменьшим удивлением уловила она негромкое замечание Бесема:
— Он еще не в том настроении, надо ему подлить.
Когда остатки еды убрали со стола, оставив только
чарки перед каждым, в том числе и перед женщинами, амот, Бесем и Аамех опять многозначительно переглянулись, после чего Ламех приступилк делу:
— А скажи-ка, друг Рамот, уважаемый мною, и ты, друг Бесем, мною чтимый: какова причина вашего посещения, назначенного сегодня в синагоге на день саббат, счастливый день?
Старый Рамот с важностью потянул себя за длинную черную бороду и проговорил, указывая на Соломона:
— Вот Соломон, краса моя, хочет просить руки твоей прекрасной дочери Сары.
— Это я-то? — заплетающимся языком промямлил Соломон. — Это я-то хочу? Нет, я не хочу жениться!..
— Он смущен, — перебил его Бесем. — Молод еще, неискушен, страшно ему. Он нам говорил...
— Ничего я не говорил! — возразил перепуганный Соломон. — Мне жениться?! Никогда, довольно у нас примеров, я и дома вижу...
— Робеет, — подхватил старый Рамот. — А дочь твою милую он любит...
— Когда христианский пророк Иисус висел на кресте, — пролепетал Соломон, — он вздохнул: «Эли, лама забахтани», что значит: «Боже, зачем ты оставил меня».
Соломон порывисто осушил чарку и выкрикнул:
— Эли, лама забахтани!
Тут что-то зашипело, стекло на лампе лопнуло и разлетелось, свет погас...
— Халуте! — вскричал Соломон, выговорив слово, означающее страх, дурное предзнаменование, несчастье.
— Зловещий знак! — повторил за ним Бесем, и все подхватили:
— Халуте! Халуте!..
— Сам Иегова не желает этого брака, — благоговейно произнес в темноте Ламех.
Когда зажгли маленькую керосиновую лампочку, все со смущенной душой допили тминную и разошлись в мистической задумчивости.
*
Вскоре после этого Сара Гаммель взяла в мужья молодого сапожника Иосию Барема и, как известно было всей еврейской общине в Запустне, обращалась с ним очень скверно. До женитьбы были у Иосии Барема красивые густые пейсы, но после свадьбы они начали редеть и укорачиваться по мере того, как Сара их выдирала.
Раз как-то, когда об этом зашла речь у входа в синагогу, Соломон Рамот обратился к раввину:
— Раби, — таинственно сказал он, — теперь я был бы уже мужем Сары, если б не то халуте. Раби, христиане смеются над нами за то, что мы плюемся от страха, но если б я тогда не плюнул на ламповое стекло, где были бы мои пейсы? Халуте, раби, счастливое халуте!
И Соломон улыбнулся с довольным видом.
OP-01
OP-01
2 нед.

Как черти ограбили монастырь святого Томаша. Ярослав Гашек. 1905

(пер. Наталия Александровна Аросева)
Монахи празднуют пир, пока другой монах спит за столом, окруженный хаосом и шалостями.,Литературный уголок с OP-01,Ярослав Гашек,рассказ,Истории,монастырь,XVI век,1564,1905,ограбление,черти,пир,длиннопост,монахи
Третьего дня октября месяца лета господня 1564 настоятель монастыря святого Томаша Никазиус беспокойно шагал в своих сандалиях по монастырской галерее, утирая пот рукавом рясы.
Временами он останавливался и снова устремлялся вперед, не смущаясь тем, что монахи глазели на него из своих келий, удивляясь, отчего это настоятель не кланяется даже образу своего патрона, святого Никазиуса, каковой образ необычайно волновал воображение, ибо на нем были запечатлены последние минуты угодника, посаженного магометанскими язычниками на кол.
В конце концов настоятель все-таки остановился перед этим образом и вздохнул: — О мой святой покровитель, хотел бы я быть на твоем месте! Аминь. — И продолжал свое хождение.
В конце галереи он опять остановился, вынул из сумки на боку письмо, писанное на пергаменте, и, в который раз пробежав глазами строчки при свете неугасимой лампады, печально поник головой и прошептал:
— Ох. недоброе дело, miseria maxima [1].
В письме, которое уже, наверное, десять раз перечитывал настоятель Никазиус, сообщалось, что король Максимилиан II повелел хоронить своего умершего отца Фердинанда I шестого октября в соборе святого Вита, на Градчанах, но перед тем как упокоиться в царственном склепе, тело усопшего должно было по дороге в Прагу два дня лежать в стенах монастыря святого Томаша.
— Miseria maxima, — еще раз прошептал бедный настоятель. — Это ведь сколько коп грошей придется выкинуть! Кормить весь двор. — От этой мысли аббат чуть не заплакал.
Настоятелю Никазиусу приходилось быть очень бережливым. Монастырь был беден, доходы неважные, и всякий раз, как случалась необходимость, аббат с болью в сердце отпирал кованый ларец, в котором поблескивали монетки старой чеканки. А тут такое известие! В Праге давно уже толковали о погребении Фердинанда I, но настоятель никак не предполагал, что это затронет его монастырь.
— Tributa, расходы, — бормотал он, спускаясь по скрипучей деревянной лестнице в кухню, где брат Пробус резал тонкими ломтиками каравай хлеба не слишком заманчивого цвета — монахам к ужину.
— Слыхал ли ты, брат Пробус, — обратился настоятель к кухарю, — покойный Фердинанд I два дня будет лежать у нас в храме, чтобы похоронная процессия отдохнула по пути к собору святого Вита!
Усевшись на табуретку возле окованной двери, он продолжал:
— Придется двор кормить, miseria maxima. Тяжкое бремя, брат Пробус, onus [2] для бедных монахов…
Брат Пробус, не менее бережливый, чем настоятель, так испугался, что, вопреки обычаю, отвалил от каравая несколько толстых ломтей.
Некоторое время в темной сводчатой кухне царило молчание, нарушаемое лишь вздохами аббата Никазиуса.
— Надо что-то придумать, — молвил Пробус. — Большая для нас честь — принимать двор.
— Двор-то мы примем, — глухо отозвался настоятель. — Но как? Подешевле бы…
— Экономия и еще раз экономия, — вставил кухарь.
— Я сам произнесу речь о том, что времена нынче худые, скудные, — соображал настоятель. — Монастырские доходы убоги, а расходы велики, и, мол, чем богаты, тем и рады…
— На весь двор одной рыбы фунтов сто уйдет, — молвил брат Пробус.
— Брат Пробус, — с укоризной воскликнул настоятель. — Хватит и пятидесяти фунтов, а ежели будет недовольство, я опять скажу, что времена худые, а с 1556 года, с тех самых пор, как монастырь был вверен мне, за восемь лет мы многое сделали для его процветания, и это потребовало больших денег…
Тут разбухшие от сырости ножки табурета подломились, однако настоятель поднялся как ни в чем не бывало и даже не прервал речи.
— Брат Пробус, — говорил он, — думаю, рыбы хватит и двадцати пяти фунтов. Да, да, купи двадцать пять.
— А пиво? — сказал кухарь.
— Пустое, — возразил настоятель, — пиво у нас свое есть, ты его только в кувшинах подавай. Все да пребудут в трезвости.
— А жаркое? — осведомился Пробус.
— Три телячьих окорока хватит, да не приправляй их слишком пряностями, — посоветовал Никазиус. — Во всем блюди умеренность!
— А гуси жареные? — не унимался Пробус, — Этих сколько?
— Изжарь пять гусей, — разрешил настоятель, — О, miseria maxima tributa… В общем, делай как знаешь. О, fidem habeo [3].
Настоятель поднялся по лестнице, огляделся, не подсматривает ли кто, и тихонько отпер ключом решетку небольшой ниши в галерее, где стоял обитый железными полосами ларец с монетами. Аббат вынул ларец, опять осторожно огляделся и открыл его. Бережно отсчитав монеты, он сунул их в свою мошну и снова тщательно запер, попробовал на диво выкованный замок, заперт ли, и вернулся в кухню. На стол, источенный червями, он выложил перед братом кухарем серебряные гроши и удалился.
По уходе настоятеля брат Пробус постоял, глядя на монеты, и задвинул дверную щеколду.
— Моя кухня пряностями не бедна, — пробормотал он, осторожно отвернув полу подрясника, серого, латаного, который он из экономии носил на кухне. Под подрясником у него был привязан расшитый кошелек; в него-то и ссыпал брат Пробус несколько грошей со стола.
— Худые времена, — бормотал он. — Надо про черный день копить, может, еще хуже станет…
Сухонькое личико брата Пробуса прояснилось. Он подумал: «Зачем целых двадцать пять фунтов рыбы да три телячьих окорока — куплю два, да поплоше…»
И брат Пробус сгреб в свой кошелек еще несколько монеток.
— А гусей-то к чему пять штук? — прошептал он. — И четырех довольно! Нарежу малыми кусками, вроде пять и жарил.
И брат Пробус спрятал в свой кошелек новую стопку грошиков.
Потом он подошел к нише возле плиты, вынул рясу, надел, подпоясался потертым шнурком и ссыпал со стола остаток денег в мошну, которая болталась у него на боку и при каждом шаге хлопала по старенькой рясе, похожей на те, какие носят нищенствующие монахи.
Затем брат Пробус разыскал брата Мансвета, носившего титул cellarius, сиречь келаря.
Брат Мансвет сидел на низеньком табурете в монастырском погребе, барабаня пальцами по бочке. Время от времени он делал глоток из кружки, на которой пестрыми красками мастерски была изображена седьмая остановка Иисуса на крестном пути. Брат Мансвет постукивал оловянной крышкой кружки, мурлыкая в такт богомольную песенку. Он встретил Пробуса словами:
— Доброе пиво, доброе весьма.
— In nomine Domini [4], — ответил Пробус, отхлебывая из поднесенной кружки. — Я к тебе с новостью, брат Мансвет.
Пробус рассказал о покойном короле Фердинанде, о предстоящем прибытии двора и закончил такими словами:
— Бог не любит нас больше…
— Итак, все это будет отдано двору на потоп и разграбление, — мрачно проговорил брат келарь, указывая на пивные бочки, освещенные чадящим пламенем восковой свечи.
Брат Пробус сделал еще несколько глотков из кружки и покинул монастырские пределы, отправившись покупать и заказывать все необходимое для угощения.
* * *
В Малом Месте пражском, под Карловым мостом, сидел у развалившейся лачуги Мартин Сквернавец и глядел на Влтаву; ее волны нагоняли одна другую и бились о три камня перед лачугой, служившие прачкам мостками.
Мартин Сквернавец был дурной человек, достойный своего имени. Рыбу он продавал дешево, так как добывал ее нечестным путем.
Безлунными ночами он обворовывал садки и верши честных рыбаков по обоим берегам реки. Брал он и мелкую рыбу и крупную — какая попадется, и по утрам честные рыбаки находили свои верши перевернутыми, садки пустыми, ограбленными.
К этому-то человеку, потерявшему правое ухо во время одной такой экспедиции, и направил свои стопы брат Пробус. Они хорошо знали друг друга, так как часто встречались по торговым делам.
Несколько оборванных ребятишек с улюлюканьем бежали за монахом, швыряя в него комьями земли, камнями и поленьями. (В те времена юношество было невоспитанное.)
Преподобный брат Пробус пошел рысью, чтоб оторваться от шалунов. Так он достиг берега, где и нашел Мартина Сквернавца в настроении не совсем розовом.
При виде монаха Мартин пробормотал что-то такое, что могло означать и приветствие и ругательство.
— Куплю двадцать пять фунтов рыбы, — без всякого предисловия объявил Пробус.
— Нету у меня столько, — сказал Мартин. — И дешево не продам, — добавил он. — Нынче рыбы мало стало. Которая сверху идет, ту у Збраслави ловят, а которая снизу — у Трои.
— Надо. У тебя нет — у честных куплю, — возразил брат Пробус. — Нам, монахам, всякий с радостью продаст.
Мартин Сквернавец пробурчал что-то непочтительное про монахов и красных чертей, затем сказал:
— Пошли!
Они вошли в развалившуюся лачугу. У каменной стены в двух чанах, покрытых зеленоватой слизью, плескались рыбы, большие и маленькие. На глаз и то тут было более трех сотен фунтов. Отсюда можно было заключить, что Мартин Сквернавец не прочь и прилгнуть.
— Каких тебе? Карпов или помельче? — спросил он.
— Мне смешанных, — ответил Пробус. — Взвесь и принеси вечером в монастырь.
Они пожали руки в знак состоявшейся сделки и скрепили ее чарочкой зеленого вина. Осушив чарку, брат Пробус стал выкладывать монеты, причем не преминул спросить:
— Мартин Сквернавец, а что, у хромого Шимона не будет для меня двух телячьих окороков да четырех гусей? Надобно мне их к вечеру.
— Спрошу, — ответил Мартин.
Они поднялись, вышли из ветхой лачуги и зашагали вдоль берега. Неподалеку, там, где во Влтаву впадал ручей, протекавший по замковому рву мимо Черной башни, в домике, слепленном из глины и досок, жил хромой Шимон, который крал все, что попадалось или что ему заказывали клиенты.
Теплая погода выманила Шимона из его берлоги, и он вышел посидеть на бревне у реки. Невеселы были его мысли: подручный, с которым Шимон обычно совершал свои деловые поездки, вчера был схвачен у Тейнки в тот самый момент, когда уводил подсвинка из крестьянского хлева, и тут же отправлен в пыточную.
Услыхав от монаха о цели посещения, хромой Шимон помрачнел еще более и начал плакаться, что-де не знает, как-то еще дело обернется, а вдруг подручный выдаст его, Шимона, заплечным мастерам.
— Да мне только всего и надо, что четыре гуся да два телячьих окорока, — наседал брат Пробус. — Тебе ведь ничего не стоит раздобыть все это к вечеру. Нынче в Прагу множество иногородних понаехало — в два счета затеряешься в толпе.
Шимон, сдаваясь, махнул рукой:
— Окорока — это что, — сказал он. — Гусей вот достать труднее.
И он, повесив голову, погрузился в раздумье.
— В монастырском саду у бенедиктинцев ограда не так чтоб высока… — намекнул брат Пробус.
— Был я там вчера, — грустно проговорил Шимон. — Схожу-ка я за Голодную стену, в деревню куда-нибудь, — решил он наконец. — Вечером постучусь. Голову прозакладываю, что принесу все нужное.
Преподобный брат Пробус подал руку хромому Шпмону и тотчас уплатил денежки.
Умел Пробус дешево покупать.
* * *
Вечером того же дня монастырская братия была занята приготовлением блюд из рыбы, гусятины и телятины. Настоятель Никазиус освободил монахов от вечерней службы.
Четвертого дня октября месяца в монастыре приятно пахло рыбой, жареным гусем и телячьим жарким; монахи без устали пекли и жарили угощение для придворных.
Настоятель Никазиус пробовал и то и это, не переставая вздыхать, что вот, мол, какие расходы. При всем том он бдительно следил, чтобы кухонная братия не подъедала приготовленные яства. В тот день он на всех наложил пост, рассчитывая сэкономить хоть пару грошей.
Брат келарь Мансвет распевал псалмы в монастырском погребе, приготовляя по распоряжению настоятеля пиво; монахи под присмотром брата Пробуса носили готовые блюда в помещение, соседнее с комнатой для бедных.
В темной комнате для бедных, свет в которую проникал лишь из коридора через маленькое окошко, утром, когда в монастыре суета была в самом разгаре, сидели за длинным и не очень чистым столом три человека не очень приятного вида. То были бродячие нищие. Они пришли утром в монастырь и ждали обеда.
Все монастыри были открыты для бродячих нищих, и нуждающийся путник имел право жить в каждом хоть три дня подряд: однако в монастырь святого Томаша нищие заглядывали редко. Они избегали этот монастырь, а в последние годы, когда настоятелем стал Никазиус, слух о его скряжничестве отпугивал даже самых отъявленных бродяг.
Но сегодня явились эти трое. Они пришли издалека. По остроносым башмакам можно было заключить, что они немцы.
Одежда на них была потрепанная — отороченные камзолы, узкие штаны, а на головах не то шляпы, не то береты, причем ясно было, что головные уборы не по ним: видно, выпросили из милости или украли где-нибудь.
Дороги Королевства Чешского в ту пору кишели всяким сбродом.
Бродяги тихо разговаривали, бросая на стол кости. Они играли для препровождения времени уже добрых пять часов.
Порой они переставали играть, и старший из них что-то рассказывал, размахивая руками. Он говорил по-немецки, на гортанном баварском наречии.
— Совсем живот подвело, — проговорил один из бродяг. — Лучше бы мне на виселице болтаться, чем ждать в этой дыре.
— Ничего, — утешали его товарищи. — Чуешь, как вкусно пахнет? Видно, в этом монастыре славно едят, и монахи с радостью уделят бедным путникам от щедрот своих.
Запахи яств, проносимых в соседнее помещение, все сильнее дразнили их голод.
Вдруг в комнату для бедных упала полоса яркого гнета: вошел брат Пробус, неся обед: миску хлебной на воде похлебки.
Баварцы накинулись на еду.
— Да ведь это и свиньи жрать не станут! — воскликнул один, отбрасывая деревянную ложку.
— Подождем ужина, — посоветовал старший. — Наверное, ужин будет получше. Слышите запах?..
И вновь по столу застучали кости, мелькая гранями с шестью точечками.
— Не съели, — доложил настоятелю брат Пробус. — Дадим им это же и на ужин. Да просились переночевать: устали, мол, от дальней дороги, и ноги им не служат.
— Пусть ночуют на полу в комнате для бедных, — решил настоятель. — А на ужин им отнеси то, что они на обед не съели. Подай-ка мне фаршированное мясо, отведаю… Ах, Пробус, — с укоризной сказал он, пожевав мяса, — много пряностей кладешь. Придворные пить захотят, и много пива вольется к ним в глотки. Ох, горе, горе…
В ту ночь монастырь сторожил брат Мансвет, келарь. В двадцать втором часу, по-нынешнему счету в десятом, он задремал. И нечего удивляться: ведь он целый день приготовлял пиво для приема. В двадцать третьем часу келарь уже храпел, склонив колени на молитвенной скамеечке перед образом Иоанна Крестителя у входа в чулан, где в ожидании гостей стояли блюда, и в нескольких шагах от комнаты для бедных, где спали бродячие баварцы.
Спали?.. Нет, нищая троица не могла уснуть от голода. Баварцы лежали на соломе, которую принес им на ночь брат Пробус, и тихо совещались.
Старший, с прыщавым лицом, поднялся с соломы и бесшумно отворил дверь.
Месяц, ломая лучи о шпиль костела, отбрасывал черные тени на галерею. Брат келарь храпел, склонившись на молитвенной скамеечке. Баварец ухмыльнулся и щелкнул пальцами. Оба его товарища скользнули в дверь, и все трое прокрались мимо келаря в чулан, откуда исходил дух добрых, вкусных яств.
Брат келарь по-прежнему выводил носом рулады, к которым теперь примешивалось чавканье и довольное урчание трех бродяг, хозяйничавших среди блюд, предназначенных для королевских придворных.
В пять часов утра, выпустив странников из ворот и благословив их на дорогу, сонный брат келарь отправился убирать комнату для бедных. Он вынес солому и нашел нетронутой миску с хлебной похлебкой. Но, подметая пол, он обнаружил много рыбьих костей и других, которые могли быть и гусиными.
— Как раз, станут они нашу похлебку хлебать, — усмехнулся келарь, сметая сор в совок. — Нахристарадиичают по дороге мяса да и поедят на покое, нужна им наша похлебка!..
Солнечные часы у садовой ограды показывали восьмой час, когда монахи отслужили утреннюю мессу.
— Брат Пробус, — сказал, спустившись в кухню, настоятель Никазиус, — принеси-ка мне кусочек жареного мяса из чулана…
Пробус повиновался.
Настоятель предвкушал, как он сейчас поест гусятины, но кухарь не шел. Тогда он сам отправился за ним…
Немало воды из монастырского колодца пришлось натаскать монахам, прежде чем они привели в чувство настоятеля и кухаря, которых келарь Мансвет нашел распростертыми на полу в чулане перед опустошенными блюдами.
— Черти все съели, — были их первые слова, после того, как они очнулись, — Черти нас ограбили…
И оба заплакали.
— Может быть, случилось бы и еще кое-что похуже, если б я всю ночь напролет не стоял на коленях да не пел тихонько псалмов! — заметил брат Мансвет и пошел за кадилом — окуривать чулан; он усмехался: прекрасно он понял, какие тут побывали черти.
Настоятеля Никазиуса, правда, несколько утешило, что похороны Фердинанда I не будут совершены даже после заседания земского сейма, что они отложены на неопределенное время; но он долго еще плакался, что черти ограбили монастырь, пожрав яства, приготовленные для двора.
Тут и конец этой истории.
Примечания:
1 - Величайшее бедствие (лат.).
2 - Бремя (лат.).
3 - Я доверяю (лат.).
4 - В имя господа (лат.).
OP-01
OP-01
9 мec.

Памятник бравому солдату Йозефу Швейку рядом с железнодорожным вокзалом. Бугульма. Татарстан

Отличный комментарий!

Только в этом году впервые прочитал эту книгу. И каково же было моё охуевание, когда я в конце прочитал:
"Автор дописал ток досюда, потом умер. Живи с этим".
OP-01
OP-01
9 мec.

Крестный ход. Ярослав Гашек. 1921

Пожилой мужчина с длинной бородой наклоняется к солдату, видимо, вовлечённый в серьёзный разговор.,Литературный уголок с OP-01,Ярослав Гашек,рассказ,Истории,гражданская война,бугульма,Татарстан,Россия,страны,крестный ход,монашки,недопонимание,1921
Итак, я сместил Ерохимова с поста коменданта, и он отдал приказ Тверскому полку в полном боевом порядке выступить из Бугульмы и расположиться в ее окрестностях, а сам пришел попрощаться со мной.
На прощание я заверил его, что если он со своим полком попытается еще раз выкинуть какую-нибудь штуку, то Тверской полк будет разоружен, а ему самому придется познакомиться с Революционным военным трибуналом фронта. В конце концов, играем в открытую.
Ерохимов, со своей стороны, не преминул с полной искренностью пообещать мне, что, как только Петроградский полк покинет город, я буду повешен на холме над Малой Бугульмой, откуда буду хорошо виден со всех сторон.
Расстались мы лучшими друзьями.
Теперь нужно было подумать, как поудобнее разместить петроградскую кавалерию, состоящую сплошь из добровольцев. Мне хотелось, чтобы петроградским молодцам понравилось в Бугульме.
Кого же послать убрать в казармах, вымыть там полы и вообще навести в них порядок? Разумеется, того, кто ничего не делает. Но каждый из местных жителей чем-то занят, где-то работает…
Долго размышлял я, пока наконец не вспомнил, что в Бугульме есть большой женский монастырь Пресвятой богородицы, его монашенки томятся от безделья: только молятся да сплетничают друг про друга.
Я составил следующее официальное предписание игуменье монастыря:
«Военная комендатура г. Бугульмы
№ 3896
Действующая армия
Гражданке игуменье монастыря Пресвятой богородицы
Немедленно направьте пятьдесят монастырских девиц в распоряжение Петроградского кавалерийского полка. Пошлите их прямо в казармы.
Главный комендант города Гашек».
Предписание было отослано. Не прошло и получаса, как из монастыря донесся необычайно гулкий, могучий перезвон. Гудели и стонали все колокола монастыря Пресвятой богородицы, и им отвечали колокола городского храма.
Вестовой доложил, что старший священник главного собора с местным духовенством просят принять их. Я согласился, и в канцелярию сразу ввалилось несколько бородатых попов. Их главный парламентер выступил вперед:
— Господин товарищ комендант, обращаюсь к вам не только от имени местного духовенства, но и от всей православной церкви. Не губите невинных дев — невест Христовых! Мы только что получили весть из монастыря, что вы требуете пятьдесят монахинь для Петроградского кавалерийского полка. Вспомните, что есть над нами господь!
— Над нами, между прочим, только потолок, — цинично ответил я. — Что же касается монашенок, — приказ должен быть выполнен. В казармы требуется пятьдесят человек. Если же окажется, что хватит тридцати, остальных двадцать я отошлю обратно. Но если пятидесяти будет недостаточно, возьму из монастыря сто, двести, триста. Мне все равно.
— А вас, господа, ставлю в известность, что вы вмешиваетесь в служебные распоряжения, по сему случаю я должен наложить на вас взыскание. Каждый из присутствующих должен доставить сюда три фунта восковых свечей, дюжину яиц и фунт масла. Вас же, гражданин старший священник, уполномочиваю выяснить у игуменьи, когда она пришлет мне пятьдесят монашенок. Скажите ей, что они действительно очень нужны и что всех вернут обратно. Ни одна не пропадет.
В скорбном молчании покидало православное духовенство мою канцелярию. В дверях старший, с самыми длинными усами и бородой, обернулся ко мне:
— Памятуйте: есть над нами господь!
— Пардон, — ответил я, — вы принесете не три, а пять фунтов свечей.
Был ясный октябрьский день. Ударил крепкий морозец и сковал проклятую бугульминскую грязь. Улицы начали заполняться людьми, спешившими к храму. Торжественно и величаво звонили колокола в городе и в монастыре. Это был уже не набат, как незадолго перед тем, сейчас они созывали православную Бугульму на крестный ход.
Лишь в самые тяжкие времена устраивался в Бугульме крестный ход: когда город осаждали татары, когда свирепствовали чума и черная оспа, когда разразилась война, когда застрелили царя и… вот теперь.
Колокола звонят жалобно, словно собираются расплакаться.
Вот распахиваются монастырские ворота, и появляется процессия с иконами и хоругвями. Четыре старейшие монахини во главе с игуменьей несут большую тяжелую икону. С иконы испуганно взирает пресвятая богородица. За иконой — череда монашенок, старых и молодых, все в черном. Звучит скорбное песнопение.
…И повели его, чтобы распять его…
Там распяли его и с ним двух других
по ту и по другую сторону…
Тут из храма выходит бугульминское духовенство в ризах, расшитых золотом, за ним с иконами православный люд.
Обе процессии сливаются воедино, раздаются возгласы: «Христос живет! Христос царствует! Христос побеждает!»
И все это множество людей затягивает псалом:
В день скорби моей взываю к тебе…
Крестный ход огибает храм и направляется к комендатуре, где я уже подготовил приличествующую случаю встречу. Перед домом поставлен накрытый белой скатертью стол, на нем каравай хлеба и солонка с солью. В правом углу — икона с горящей перед нею свечой.
Процессия приближается к комендатуре, я важно выхожу навстречу и прошу игуменью принять хлеб-соль в знак того, что не питаю никаких враждебных умыслов. Предлагаю православному духовенству также отведать хлеба-соли. Они подходят один за другим и прикладываются к иконе.
— Православные, — произношу торжественно, — благодарю вас за прекрасный и необычайно занимательный крестный ход. Мне довелось видеть его впервые в жизни, и это произвело на меня незабываемое впечатление. Я вижу здесь поющих монахинь, это напоминает шествие первых христиан во времена императора Нерона. Может, кто-нибудь из вас читал роман Сенкевича «Quo vadis?».
Не хочу долго злоупотреблять вашим терпением. Я просил всего пятьдесят монашенок, но уж если здесь собрался весь монастырь, дело пойдет гораздо быстрее. Прошу барышень-монашенок последовать за мною в казармы.
Люди стоят передо мной с обнаженными головами и поют:
Небеса проповедуют славу божию,
и о делах рук его вещает твердь…
Выступает вперед игуменья — старенькая, подбородок у нее трясется — и спрашивает:
— Во имя господа бога, что мы там будем делать? Не губи душу свою!
— Православные! — кричу я в толпу. — Там нужно вымыть полы и привести все в порядок, чтобы можно было разместить Петроградский кавалерийский полк! Идемте!
Процессия поворачивает за мной, и к вечеру — при таком-то количестве старательных рук! — казармы заблистали образцовой чистотой.
Вечером молодая симпатичная монашенка принесла мне маленькую иконку и письмо от старушки игуменьи с одной лишь простой фразой: «Молюсь за вас».
Теперь я сплю спокойно, потому что знаю, что еще и сейчас под старыми дубовыми лесами Бугульмы стоит монастырь Пресвятой богородицы, где живет старушка игуменья, которая молится за меня, грешного.
OP-01
OP-01
10 мec.

Памятник Ярославу Гашеку рядом с домом-музеем Ярослава Гашека. Бугульма. Татарстан.

Статуя Ярослава Гашека сидит на скамейке рядом со своей верной собакой, почитая писателя в Бугульме, Татарстан.,памятник,музей,Ярослав Гашек,писатель,бугульма,Татарстан,Россия,страны
Ярослав Гашек (1883—1923) в 1918 году был комиссаром Красной Армии. В октябре 1918 год Гашек был направлен политическим отделом Реввоенсовета 5-й Армии Восточного фронта в Бугульму и назначен помощником военного коменданта города Ивана Дмитриевича Широкова политкомиссара красного посадского отряда из крестьян-добровольцев.
В город Гашек прибыл 15 октября 1918 года, его начальник всё время проводил на передовой, а «на хозяйстве» в городе оставался Гашек. Уехал он через 2,5 месяца под Новый год в Уфу, где с января 1919 года стал заведующим типографией газеты «Наш путь» политотдела фронта.
Бугульминский период нашёл отражение в «Бугульминских рассказах» писателя.
OP-01
OP-01
10 мec.

Wódka lasów, wódka jagodowa*. (Очерк из Галиции). Ярослав Гашек.

Мужчина в костюме расслабленно сидит на камне в лесистой местности.,Литературный уголок с OP-01,Ярослав Гашек,литература,рассказ,Истории,священник,поп,вино,бухло,самогон,земляника,длиннопост
Ни один священник не запечатлелся так в благодарной памяти своих прихожан, как пан фарарж из Домбровиц.
Долго еще будут вспоминать во всем Тарновском крае этого доброго старикана, и потомки нынешних поселян будут рассказывать своим детям то, что слышали о нем от своих родителей.
Но не зажигающие проповеди, вливающие умиротворение в сердца добродушных крестьян, не набожность снискали ему бессмертную славу в Домбровицах, в округе да и в самом Тарнове, а его зеленое вино, о котором он сам иногда с восторгом говорил, что оно — его кровь, экстракт его мыслей, детище его разума.
И не менее поэтично звучало название его творения — «Лесное вино, вино земляничное». Он утверждал, что дал ему это название, когда несколько лет назад после долгих исследований получил первую бутыль вина, в свежей зеленой влаге которого он ощутил благоухание всех лесов, окружающих Домбровице, благоухание весны и лета, а также запах земляничных цветов и одновременно аромат спелых земляничных ягод.
Никто не знал, как приготавливает пан фарарж этот превосходный напиток. Было известно только одно: что главной составной его частью являются крупные красные ягоды земляники, которые священник собственноручно собирал в лесу.
К своим молитвам он всегда присовокуплял пожелание, чтобы уродилось много земляники, которую затем он собирал в большую корзину на определенных, только ему одному известных местах.
В течение всего августа до поздней ночи светился огонек в окнах низкой почерневшей фары приходского дома, сквозь открытые окна которого струились приятные запахи. Когда деревенские парни забирались на деревья приходского сада, они видели, как длинные белые волосы преподобного отца развевались над змеевидными приборами, как трясущейся рукой он наливал рюмочку приготовленного им свежего напитка, набожно крестился, медленно выпивал его, чмокал и щелкал пальцами так, что старый кот, дотоле спокойно сидевший на большой печке, вскакивал, будто у него над головой загорался пук сена, и, фыркая, вылетал из избы.
В такой момент пан фарарж казался им особенным, неземным существом. Богобоязненно слезали парни с груш и яблонь приходского сада, не забыв набить за пазуху даров этих деревьев.
Так было в августе. Ноябрь проходил в трудах по наполнению великого множества бутылок и в приклеивании этикеток, которые домбровицкий пан ректор расписывал и разукрашивал в течение всей зимы.
На этикетках несколько фантастически изображалось, как святой Станислав благословляет маленького ангелочка, несущего солидную бутыль, на которой золотом начертаны слова: «Лесное вино, вино земляничное».
Когда ложился первый снег и ночью было слышно, как недалеко от деревни воют волки, в одно из воскресений священник сообщал своим мягким и проникновенным голосом, что он приглашает всех верующих на вечернюю христианскую беседу.
В такое воскресенье просторный приходский дом набивался до отказа, прихожане толкались и теснили друг друга.
Преподобный отец сидел в старом, выцветшем кресле, помнившем бог знает сколько его предшественников, и ласково говорил, улыбаясь, что пришла зима, уже рождественский пост, но из-за зимы прихожане не должны забывать ходить в костел и помогать бедным. Затем он добавлял несколько слов о рождестве, которое уже не за горами, и вдруг куда-то исчезал.
А вскоре возвращался с корзиной бутылок и начинал раздавать прихожанам свое зеленое лесное вино, свое земляничное вино.
Когда они смотрели на его белую голову, на его милое лицо, на трясущуюся от радости бороду, у многих слезы навертывались на глаза. Многие не могли не печалиться при мысли, что же будет, когда старый священник почиет вечным сном под березами и лиственницами домбровицкого кладбища.
Потом в Домбровице пришла зима, а ее пан священник всегда очень страшился. Она была причиной того, что в течение всей весны и лета старый священник молился, чтобы господь бог отпустил ему грехи, которые он совершил за прошедшую зиму и совершит в будущем.
Иногда ему казалось, что молиться впрок все же немного неуместно, но он успокаивал себя мыслью, что господь бог знает, почему так неустойчивы перед соблазном существа человеческие.
Каковы же были грехи, совершенные им зимой? Его зимним грехом было пристрастие к своему зеленому вину.
В зимние вечера он грустил о тех зеленых лесах по которым любил ходить. И, погружаясь в тепло, идущее от огромной печки, садился перед большой бутылью своего зелья, как бы переносясь в благоухание лета.
Стаканчик возле бутылки то наполнялся красивой зеленой влагой, то снова становился пустым.
Когда первые капли напитка касались губ священника, перед его глазами вставала свежая зелень дубов, елей, берез и проплывали места, красные от обилия зрелых ягод крупной земляники.
Лежащий перед ним молитвенник оставался нераскрытым, и вместо вечерней молитвы в тихой комнате раздавались удивительные звуки, свидетельствующие о том наслаждении, с каким он маленькими глотками пил зеленую искрящуюся влагу.
Старый пан фарарж сидел, пил и думал о зелени лесов, о весне, о лете, и мысли его не прерывались даже тогда, когда внизу недалеко от фары начинали выть волки и раздавались выстрелы, разгоняющие голодных бестий.
Не могла его вывести из такого состояния и сестра (она была моложе его на два года и вела все хозяйство), когда приходила и начинала упрекать своего брата за грехи, призывая на помощь всех святых, имена которых всплывали в ее уме.
Пан фарарж не говорил ничего, он только кивал белой головой и размышлял об аромате зеленых лесов.
Когда же он направлялся к постели, у него немного кружилась голова, и он затягивал песню о лесных девах и о зеленом вине, так что его сестра-старушка затыкала уши.
На другой день утром он поздно вставал и зарекался, что отныне на этот адский напиток даже не посмотрит. Но ничего не поделаешь! Приходил вечер, в лунном сиянии на улице блестел снег, и снова им овладевала тоска по лету, и снова он опорожнял один стаканчик за другим.
Сколько лет уже день за днем молилась его сестра, чтобы господь бог уберег ее брата от грядущих адских мук, но каждую зиму повторялись вечера, когда молитвенник оставался нетронутым, а стаканчики опорожнялись.
Напрасны были все ее хождения по «святым» местам, напрасно жертвовала она на мессах деньги за своего несчастного брата.
Иногда, размышляя об этом, она начинала горько плакать.
В ее набожных раздумьях представления о муках ада связывались с образом пана фараржа.
Однажды зимой дьявол, как она говорила, особенно преуспел в искушении пана фараржа.
Как-то перед сном священник так громко пел о прекрасных лесных девах, что Юржик Овчина — деревенский стражник, возвращавшийся поздно вечером из корчмы, — остановился перед фарой, и через минуту в ночной тишине послышался дуэт.
Один голос, довольно сильный, но приглушенный толстыми оконными стеклами, принадлежал священнику, другой, более хриплый, голос стражника, так был похож, по-видимому, на вытье волка, что несколько крестьян с ружьями и палками поспешили к фаре, где остановились в изумлении и с такой набожностью стали прислушиваться к пению пана фараржа, распевавшего о лесных девах и о зеленом вине, как если бы это была молитва, возносимая в костеле пресвятой деве Марии.
Когда на следующий день к полудню священник встал с постели, то узнал от своей заплаканной сестры о большом прегрешении, которое вчера вечером он совершил, опять искушенный дьяволом.
И он вновь зарекался, но вечером повторилось то же самое, и снова полдеревни набожно и почтительно, с открытыми ртами, слушали под окнами спальни, как там, наверху, их старый духовный пастырь распевает удивительные песни о зеленом вине и лесных девах.
С той поры такие песнопения стали повторяться, и крестьяне каждый вечер ходили послушать пана фараржа.
Для его сестры настали печальные времена. Всюду она видела адский огонь и однажды, набравшись мужества, дрожащей рукой написала викарию в тарновскую консисторию письмо, в котором просила во имя спасения пана фараржа в Домбровицах явиться с ревизией к ее брату, по-отечески пожурить его и высвободить из сетей и когтей дьявольских.
Она подписала письмо, окропила его слезами и послала в Тарнов, ни словом не обмолвившись об этом своему брату.
Прошло несколько дней.
В один прекрасный зимний день перед фарой зазвенели колокольчики, четыре ретивых коня забили копытами по мерзлой земле так, что искры полетели, а из саней вышел достопочтенный тарновский пан викарий, объявив удивленному пану фараржу, что приехал с ревизией.
Молнией пронеслась в голове священника мысль — не проведали ли в Тарнове о его певческих упражнениях, — и он не отважился взглянуть на седого, хотя и более молодого, чем он, викария, который, напротив, очень был учтив со старым седовласым фараржем.
Досточтимый пан викарий выразил свое удовлетворение состоянием костела и после ужина уселся напротив пана фараржа, подыскивая повод, каким бы образом он мог выполнить просьбу сестры священника, которая в это время в соседних покоях усердно молилась.
— Здешние края летом, вероятно, необыкновенно красивы, — начал он после длительного молчания.
— Да, необыкновенно красивы, — печально произнес пан фарарж, поглядывая в угол, где стояла большая бутыль с благочестивой этикеткой.
— Сколько радости приносят вам эти леса летом, — продолжал пан викарий, — а зимой грустно. И тогда лучше всего сидеть у теплой печки и читать молитвенник. Прекрасно читаются размышления святого Августина и отцов церкви. Тогда уже не страшно никакое дьявольское искушение. Брат мой, я привез с собой несколько книг о вечной жизни и замечательные рассуждения святого Августина. Лучше всего это читать по вечерам два-три раза. Сейчас я их принесу.
С этими словами он удалился в соседнюю комнату.
Священник после его ухода что-то смекнул, подскочил к бутылке и отведал своего волшебного напитка.
Когда достопочтенный викарий вернулся с грудой книг в руках, пан фарарж снова уже спокойно сидел на своем месте, набожно уставившись в потолок.
— Вот здесь то чтение, которое возносит душу читающего к иным мирам и которое отгоняет все дурные мысли, — сказал пан викарий, раскладывая перед фараржем книги, и спустя некоторое время добавил:
— Тут у вас такой аромат, как будто бы влились сюда запахи леса.
— Это мое «Лесное вино, вино земляничное», — радостно вырвалось у пана фараржа, и, не дожидаясь ответа, он наполнил зеленым напитком два стаканчика и чокнулся со сконфуженным паном викарием.
Они опорожнили стаканчики.
— Не правда ли, необыкновенный вкус? — спросил сияющий пан фарарж, видя, как пан викарий причмокивает. — Еще одну, не так ли?
И снова опорожнились стаканчики.
— Необыкновенно! Кажется, что человек бродит летом по лесу и впитывает в себя благоухание лета, — мечтательно, со вздохом промолвил ревизор.
У священника блестели глаза, когда он рассказывал о своем изделии, о детище своего разума, экстракте своих мыслей.
При этом оба всякий раз отведывали зеленый напиток, и досточтимый викарий перед каждым новым стаканчиком шептал: «Multum nocet, multum nocet»**, — совершенно забыв о цели своего посещения, о дьяволе, о святом Августине и о святых отцах.
Когда же вечером крестьяне по обыкновению собрались перед фарой, они к своему изумлению услышали, что из спальни пана фараржа доносятся звуки песни о лесных девах и о зеленом вине, распеваемой не одним, а двумя голосами, причем тот, второй, незнакомый голос был намного сильнее…
О дальнейшем я умолчу. Добавлю только, что это был первый, но далеко не последний визит и что когда досточтимый тарновский пан викарий, вернувшись на третий день домой, развернул большую бутылку «Лесного вина, вина земляничного», то, к своему удивлению, обнаружил, что оберткой ей послужило несколько страниц книги святого Августина и святых отцов.
«Лесное вино, вино земляничное» снискало домбровицкому пану фараржу бессмертную славу.
Примечания:
* Лесное вино, вино земляничное (пол.).
** Много вредно, много вредно (лат.).
OP-01
OP-01
11 мec.

Как я торговал собаками. Ярослав Гашек.

Мужчина в шляпе и пальто энергично жестикулирует, пока другой мужчина внимательно слушает.,Литературный уголок с OP-01,Ярослав Гашек,рассказ,Истории,литература,собаки,торговля,юмор,юмор в картинках,Чехия,страны

I

Я всегда страшно любил животных. Ребенком таскал домой мышей, а однажды даже в школу не пошел: целый день играл с мертвой кошкой.
Интересовался я и змеями, Как-то раз, поймав на лесистом горном склоне змею, я решил взять ее с собой и выпустить живьем в постель к тете Анне, которую терпеть не мог. По счастью, тут как раз случился лесничий. Он определил, что это гадюка, убил ее и понес сдавать, чтобы получить положенную награду.
В возрасте восемнадцати — двадцати четырех лет у меня проснулся интерес к крупным животным, верблюдам и слонам всех разновидностей.
За время от двадцати четырех до двадцати восьми лет эта страсть пошла на убыль: внимание мое стали привлекать коровы и лошади. Мне захотелось иметь конный завод либо ферму симментальского скота. Эта мечта осталась неосуществленной, пришлось ограничить свою страсть объедками меньших размеров. Я предпочел собак кошкам. А на пороге четвертого десятилетия моей жизни у меня возникли кое-какие трения с родными. Они стали корить меня за то, что я живу не как все люди и до сих пор ничего не сделал, чтобы стать самостоятельным.
Быстро приняв решение, я объявил им, что ввиду своего интереса и любви к животным намерен открыть торговлю собаками. Должен признаться, родным это не понравилось.

II

Открывая торговое заведение, необходимо, разумеется, подумать о вывеске, ярко выражающей самый характер предприятия. Для данного случая подошел бы термин «псарня», но я не мог им воспользоваться, так как один мой дальний родственник служит в министерстве и стал бы протестовать.
Простое название — «Торговля собаками» — тоже не годилось, так как я имел в виду поставить дело на научных началах. В энциклопедии мне попалось слово «кинология», что значит «наука о собаках», а вскоре мне случилось быть около агрономического института. И судьба моего заведения была решена; я дал ему название «Кинологический институт». Название ученое, солидное, которое расшифровывается — как я и делал в своих подробных объявлениях — следующим образом: «Разведение, покупка, продажа и обмен собак на кинологической основе».
Этими пространными объявлениями, в которых то и дело повторялась формула «кинологический институт», я молча упивался наедине с собой. Наконец-то я — владелец института. Кто не переживал подобного, тот не представляет себе, какое это гордое, захватывающее чувство. В своих объявлениях я обещал квалифицированные консультации по всем вопросам, связанным с собаками. Сулил каждому, купившему дюжину собак, щенка в виде бесплатного приложения. Напоминал, что собака — самый подходящий подарок ко дню именин, конфирмации, помолвки, свадьбы, юбилея. Для детей — это игрушка, которую не так легко сломать или разорвать. Собака — надежный проводник, который не нападет на вас в лесу. В питомнике представлены все породы собак. Поддерживается непосредственная связь с заграницей. При институте имеется воспитательное учреждение для злонравных собак. Самый свирепый пес, пробыв в моем институте две недели, отучится рычать и кусаться. Как быть с собакой на каникулы? Сдать ее в Кинологический институт. Где собака научится в три дня стоять на задних лапах? В Кинологическом институте.
Мой дядя, ознакомившись с этими объявлениями, озабоченно покачал головой и промолвил:
— Нет, милый, ты, видно, нездоров. У тебя никогда не бывает болей в затылке?
Но я глядел в будущее с надеждой и, не имея пока ни одной собаки, с нетерпением ждал заказа, разыскивая в то же время через объявления честного, старательного помощника непризывного возраста, которому не пришлось бы, едва привыкнув к собачкам, идти в армию.

III

Мое объявление о том, что «торговому заведению нужен служитель для ухода за собаками», вызвало массу предложений, часть которых отличалась большой убедительностью. Один отставной сельский жандарм писал, что. если я возьму его к себе на службу, он научит собак прыгать через палку и стоять на голове.
Другой корреспондент уверял, что умеет обращаться с собаками, так как работал помощником будейовицкого живодера и был уволен с этой должности за слишком мягкое обращение с убитыми животными.
Третий претендент, спутав «кинологический институт» с «гинекологическим», сообщал, что служил в родильном доме и в женских клиниках.
Среди кандидатов было пятнадцать окончивших юридический факультет, двенадцать кончили учительский институт. Кроме того, пришло отношение «Общества покровительства освобожденным уголовникам» о том, чтобы я по поводу замещения вакансии слуги обратился к ним, так как у них есть для меня один очень хороший работник, специалист по ограблению касс. Иные предложения были полны печали и безнадежности. Некоторые писали, например, в таком тоне: «Хотя я заранее уверен, что не получу этого места…»
Нашелся в этой толпе претендентов человек, владевший испанским, английским, французским, турецким, русским, польским, хорватским, немецким, венгерским и датским языками. Одно письмо было написано по-латыни.
Наконец я получил следующее простое, по искреннее заявление: «Милостивый государь! Когда я должен приступить к своим обязанностям? С совершенным почтением Ладислав Чижек, Коширже, у Медржицких».
Вопрос был поставлен ребром, и мне ничего не оставалось, как ответить, чтобы писавший пришел в среду в восемь часов утра. Я почувствовал к нему глубокую благодарность за то, что он избавил меня от продолжительных тягостных колебаний, связанных с необходимостью делать выбор.
В среду в восемь утра мой новый слуга вступил в должность. Он был маленького роста, с лицом, изъеденным оспой, очень подвижной. Впервые увидев меня, он подал мне руку и весело промолвил:
— Погода-то, видно, до завтра не разгуляется… А говорят, на Пльзеньском проспекте в семь утра трамваи столкнулись.
Потом, вынув из кармана коротенькую трубочку, сказал, что получил ее от шофера фирмы «Стибрал» и курит венгерский табак. Потом сообщил, что у Банзетов в Нуслях есть официантка по имени Пепина, и осведомился, не учились ли мы с ним вместе в школе. Потом завел речь об одной таксе, которую, ежели покупать, так надо обязательно выкрасить и еще немножко выгнуть ей лапы.
— Вы знаете толк в собаках? — обрадовался я.
— Ну конечно. Я сам торговал собаками и даже имел из-за этого судебные неприятности. Как-то раз веду домой боксера. Вдруг останавливает меня на улице какой-то господин: будто это его собака. Он, мол, потерял ее два часа тому назад, на Овоцной улице. «Почем вы знаете, что это ваша собака?» — «Потому что ее зовут Мупо. Пойди сюда, Мупо!» И вы не можете себе представить, как радостно стал на него прыгать этот пес. «Боско! — крикнул я. — Боско, фу!» Он давай так же радостно кидаться на меня. Тупое животное! Хуже всего то, что в суде я забыл, что тот раз назвал его «Боско». Но он отозвался и на «Буберле» и опять мне обрадовался… Теперь что? Собачку какую-нибудь пойти поискать?
— Нет, Чижек, у меня торговля солидно поставлена. Будем ждать покупателя, а пока давайте посмотрим, какие объявления в разделе «Животные»: кто что продает, каких пород собаки… Представьте себе, одна дама хочет продать годовалого белого шпица: ей держать негде, слишком тесно. Неужели шпицы такие большие, что могут помешать? Так ступайте на Школьскую и купите его. Вот вам тридцать крон.
Он удалился, уверяя, что минуты не задержится лишней, а вернулся через три часа. Но в каком состоянии! Котелок нахлобучен на уши, сам качается из стороны в сторону, словно шагая в бурю по палубе, и в руке крепко зажат конец волочащейся по земле веревки. Я поглядел на другой конец — там ничего не было.
— Ну… как?… Нравится вам? Славная штучка, правда? Разве я не быстро… — Он стал икать, стараясь шагнуть прямо в дверь комнаты. — Взгляните на уши… Идем, дурашка… Ишь. упирается… Ну чего ты?.. А ведь она продавать не хотела…
Тут он оглянулся, посмотрел на конец веревки. Выпучив глаза, взял его в руки, ощупал и продолжал, икая:
— Час на… назад еще там… бы… был…
Он сел на стул, тотчас же свалился с него, потом, цепляясь за меня, с трудом принял вертикальное положение и произнес торжественно, словно объявляя о каком-то чуде.
— Видно, сбежал от нас.
Опять сел на стул и захрапел.
Так прошел первый день его службы.
Я стал смотреть в окно. По улице то и дело пробегали разные собаки; мне казалось, все они продаются. Между тем сидевший рядом продолжал дико храпеть. Я пробовал разбудить его, так как мне не давала покоя мысль, что вот-вот явится покупатель и потребует сразу всех собак.
Но никто не приходил, так что будить было незачем. Да и добился я только того, что он сполз со стула. В конце концов через три часа он сам проснулся и, протирая глаза, хриплым голосом произнес:
— Кажется, я сделал что-то не то.
Он стал припоминать отдельные подробности, распространяться о шпице, о его красоте, о том, как дешево его уступила хозяйка: он заплатил всего десять крон, уверив ее, что собака попадет в очень хорошие руки. Потом рассказал, как шпиц не хотел с ним идти, как он его за это отхлестал. И сейчас же заговорил о том, что зашел к одному приятелю, который держит трактир на Смихове, и встретил у него еще несколько человек знакомых. Пили какое-то вино, ликеры. Человек — существо слабое…
— Ладно, — прервал я его. — Но я ведь дал вам тридцать крон. Верните мне двадцать.
Это нисколько его не смутило.
— У меня действительно оставалось двадцать крон. Но, чтобы сделать вам приятное, я зашел еще на Швиганец и дал там некоему Кроткому в задаток за щенят десять крон. У него замечательно интересная сучка и скоро должна ощениться. Любопытно, какой породы щенят принесет? Самое главное, они от нас не ускользнут, я договорился. Потом шел мимо Палиарки, там отличная крольчиха продается…
— Что вы говорите, Чижек? Опомнитесь! Разве я торгую кроликами?
— А я сказал «крольчиха»? — переспросил мой помощник. — Значит, оговорился. Я хотел сказать: шотландская сука — овчарка. Тоже беременная. Там я оставил в задаток десять крон, только не за щенят, а за суку: щенята владельцу останутся. Потом шел я по Кроциновой…
— Уже без денег?
— Да, да, правильно, денег у меня больше не было. А будь деньги, так там, у Новака, огромный кудлатый пес продается. Я бы за него тоже задаток дал, чтобы он за нами остался… А сейчас пойду опять на Школьскую. Шпиц-то от меня прямо домой побежал. Так я через час с ним здесь буду.
На этот раз Чижек сдержал слово: он вернулся даже еще раньше, совершенно трезвый, еле переводя дух. К моему изумлению, на поводу у него был черный шпиц.
— Черт знает что! — воскликнул я. — Ведь в объявлении этой дамы говорилось о белом шпице.
Мгновенье он растерянно глядел на собаку, потом, ни слова не говоря, выбежал вон. А через два часа опять вернулся, волоча страшно грязного и производившего самое дикое впечатление белого шпица.
— С тем шпицем ошибка вышла, — объяснил он. — У этой дамы, что на Школьской живет, два шпица — черный и белый. Она так обрадовалась, когда я ей черного обратно привел.
Я посмотрел на привешенную к ошейнику бляху: собака была из Жижкова. Я чуть не заплакал от досады, но сдержался. (А Чижек снял бляху, заметив, что оставлять ее на ошейнике опасно.)
Ночью я проснулся, услыхав царапанье в дверь. Открываю и узнаю черного шпица, с которым познакомился днем. Он с радостным лаем ворвался в переднюю. Видно, соскучился по нас или ему было слишком далеко до дому. Так или иначе, но у меня имелось теперь две собаки, недоставало только покупателя.

IV

В десять часов утра явился и покупатель.
— Где же ваши собаки? — спросил он, озираясь по сторонам.
— Я держу их не здесь… — ответил я. — Кроме вот этих двух шпицев — черного и белого, которых сам вырастил и уже запродал в Брандыс господину эрцгерцогу… Я держу своих собак в деревне, на свежем воздухе, подальше от блох и чумы, от которых в городе их ни один торговец не убережет. Основной принцип нашего кинологического института состоит в том, чтобы предоставлять собакам возможность свободно бегать. В деревне, где находится наш питомник, слуга каждое утро выпускает их на волю, и они возвращаются только вечером. Этот способ выгоден в том отношении, что собаки приучаются к самостоятельности, так как весь день сами отыскивают себе пищу. Мы арендуем для них обширные лесные участки, где они могут питаться разнообразной дичью; и если бы вы видели, до чего комичное зрелище, когда какой-нибудь крошка той-терьер гонится за зайцем!
Покупателю это очень понравилось. Он кивнул.
— Значит, у вас найдутся и очень злые собаки, хорошие сторожа?
— Конечно. У меня имеются такие страшные псы, что я не имею даже возможности показать их снимки, так как они чуть не разорвали фотографа. Есть собаки, растерзавшие вора.
— Вот такую мне и нужно! — воскликнул покупатель. — У меня дровяной склад, и на зиму очень нужна хорошая сторожевая собака. Не могли бы вы доставить ее сюда из питомника завтра после обеда, а я пришел бы посмотреть?
— Разумеется. Я сейчас же пошлю за ней служителя. Чижек!
Тот явился с любезной улыбкой и тотчас высказал предположение, что где-то уже видел посетителя.
— Чижек, — сказал я, делая ему знак. — Поезжайте сейчас же за тем свирепым псом, как бишь его?
— Фабиан, — невозмутимо ответил Чижек. — Сын Гексы. Страшный пес. Растерзал и сожрал двух ребят: по ошибке его отдали детям играть, и они захотели на него влезть. А насчет задатка…
— Да, да, — перебил покупатель. — Вот сорок крон в задаток. А сколько всего стоит?
— Сто, — ответил Чижек. — И еще гульден. Есть дешевле — на восемьдесят крон. Но она откусила господину, который хотел ее погладить, только три пальца.
— Нет, мне ту, злющую.
И Чижек, получив сорок крон задатку, отправился за сторожевой собакой. К вечеру он достал огромного меланхоличного пса самой жалкой наружности, еле волочившего ноги.
— Да это какая-то дохлятина! — с ужасом воскликнул я.
— Зато дешевая, — возразил Чижек. — Попался мне навстречу с этой собакой мясник — к живодеру ведет. Она, мол, тележку возить не хочет и начинает кусаться. Я подумал: «Из нее славный сторожевой пес выйдет». И потом, ежели на склад заберется дельный вор, так он ее отравит, и хозяин к нам же придет другую покупать…
Несколько минут мы толковали об этом; затем Чижек вычесал собаку, и мы отварили ей рису с костями. Она сожрала два горшка этого варева, но осталась такой же вялой и жалкой на вид. Лизала нам ботинки, совершенно безучастно бродила по квартире и, видимо, была огорчена, что хозяин не довел ее до живодера.
Чижек попробовал придать ей более устрашающий вид. Так как она была светло-рыжая с белыми или даже седыми пятнами, он провел ей тушью по всему телу большие черные полосы, благодаря чему она стала похожа на гиену. На другой день покупатель, придя за ней, в страхе отпрянул.
— Какое страшилище! — воскликнул он.
— Своих она не трогает. Зовут ее Фоксом. Погладьте, не бойтесь.
Покупатель стал упираться, так что нам пришлось в буквальном смысле слова подтащить его к чудовищу и заставить погладить. Сторожевой пес стал лизать ему руку и пошел за ним, как овечка.
Ночью этого господина обокрали дочиста.

V

Подходили святки. За это время мы при помощи перекиси водорода перекрасили черного шпица в желтого, а белого сделали черным, натерев его раствором азотного серебра. Обе собаки во время этих операций так страшно выли, что получалось впечатление, будто в распоряжении кинологического института не две, а по крайней мере шестьдесят собак.
Зато у нас было множество щенят. Вдобавок Чижек страдал навязчивой идеей, что щенята — основа материального благополучия. Перед святками он стал приносить в карманах шубы сплошь одних щенков. Посылаю его за догом, а он приносит щенят таксы. Посылаю за пинчером — приносит щенка фокстерьера. У нас скопилось тридцать щенят, и, кроме того, было роздано около ста двадцати крон задатка.
Мне пришла в голову мысль, учитывая предпраздничный период, снять на проспекте Фердинанда в Праге магазин, поставить там елку и открыть продажу украшенных лентами щенят под лозунгом: «Покупайте щенят! Лучший праздничный подарок детям — хорошенький щеночек».
Я снял помещение. Это было примерно за неделю до рождества.
— Чижек, — сказал я, — отнесите щенят в наш магазин на проспекте Фердинанда, поставьте елку побольше, разместите поэффектнее щенят на витрине, купите мху… Словом, полагаюсь на вас, устройте все хорошенько, со вкусом. Понятно?
— Будьте спокойны. Все устрою к вашему удовольствию.
Он увез щенят в ящиках на ручной тележке, и я после обеда пошел посмотреть, какое удовольствие он мне там приготовил и как выглядит витрина.
Завидев издали возле магазина толпу, я сразу понял, что щенята вызвали огромный интерес. Но, подойдя ближе, услыхал возмущенный ропот:
— Какое зверство! Надо вызвать полицию! Как можно это допускать?!
Протолкнувшись к витрине, я почувствовал, что у меня подкашиваются ноги.
Чижек для вящего эффекта развесил на ветвях высокой рождественской елки, словно конфетки, до дюжины щенят. Бедняжки болтались, высунув языки, как повешенные на дереве средневековые разбойники. А под елкой было написано:
«Покупайте щенят! Лучший праздничный подарок детям — хорошенький щеночек».
На этом кинологический институт окончил свое существование.
OP-01
OP-01
11 мec.

Футбольный матч. Ярослав Гашек.

Мужчина в формальной одежде позирует для портрета.,Литературный уголок с OP-01,Ярослав Гашек,рассказ,Истории,юмор,юмор в картинках,футбол,драка,бавария
Между баварскими городами Тиллингеном и Гохштадтом на Дунае царит острая вражда. В середине века тиллингенцы, нагрузив доверху горючими веществами челноки, отправлялись в Гохштадт, который после таких визитов неоднократно выгорал дотла. Иногда, однако, гохштадтцы прогоняли тиллингенцев, и тем приходилось бежать стремглав все сорок километров, отделяющие один город от другого; тянущаяся на протяжении десяти километров за Гохштадтом по направлению к Тиллингену дубовая аллея до сих пор. называется «У повешенных тиллингенцев».
В отличие от гохштадцев, тиллингенцы попадавших к ним в плен соседей топили в Дунае. Когда им однажды попал в руки член гохштадтского городского совета, они разрубили его на четыре части и одну из них послали со специальным послом в город Гохштадт. Гохштадтцы немедленно повесили этого посла на крепостной стене, несмотря на его протесты и заявление, что он, как посол, является личностью неприкосновенной.
Так продолжалось до тех пор, пока у городов не было отнято право устраивать подобные игры и забавы и пока современная эпоха не смягчила суровость нравов и ограничила их драками на постоялом дворе «У Ангела — хранителя». Этот постоялый двор лежит в двадцати километрах от Гохштадта и в двадцати километрах от Тиллингена, являясь границей обеих враждующих земель.
Каждое воскресенье и каждый праздник жители обоих городов собирались сюда вести дискуссию. Приходили они сюда пешком, а домой их приходилось развозить в обе стороны на навозных телегах, с пробитыми головами и переломленными ребрами, причем они были очень довольны, что все так хорошо обошлось.
Обе стороны неизменно стремились поддержать первенство своего города в столетней борьбе, поэтому бои между ними «У Ангела — хранителя» носили не менее упорный характер, чем сотни лет назад, когда тиллингенцы карабкались по лестнице на стены Гохштадта с горящими смоляными факелами, а защитники Гохштадта сшибали их вниз в крепостной ров трехпудовыми дубинами. Дрались так же ожесточенно и упорно, как в те времена, когда гохштадтцы тараном разбивали ворота Тиллингена, а тиллингенцы лили на них сверху кипящую смолу.
Ни одна из сторон никогда не могла похвалиться окончательной победой до тех пор, пока областные власти не передали гохштадтцев в руки тиллингенцев. Гохштадтское административное управление было упразднено, и город причислен к тиллингенскому округу. В Гохштадте был мировой судья, а в Тиллингене — окружной суд. Гохштадтцы своих граждан только допрашивали, а судить отправляли в Тиллинген, где над ними творили суд строгий и немилостивый. Гохштадтцы должны были призываться на военную службу в Тиллингене, и во всех должностных делах на первом месте всегда оказывался город Тиллинген, и лишь потом шел Гохштадт. Так, гохштадтцы по всей линии были побиты, унижены и оскорблены. И когда в одно из воскресений им удалось хорошенько «поколотить тиллингенцев у „Ангела — хранителя“, то на следующее воскресенье там оказалось столько жандармов из тиллингенского округа, что гохштадтцы не могли рассчитаться с тиллингенцами при всем своем желании.
С тех пор враги встречались лишь случайно, при отбывании воинской повинности. В казармах гохштадцы, окруженные со всех сторон неприятельской волной, склоняли голову пред превосходящими силами противника и, возвращаясь домой, говорили, что в подобной обстановке сопротивление бесполезно, за что домашние смотрели на них, как на трусов. И уже казалось, что гохштадтцам никогда не смыть пятна позора, как новая эпоха принесла Южной Германии — футбол.
Форварды Гохштадта возбуждали всеобщее удивление; они гнались за мячом так же быстро, как их предки за убегавшими тиллингенцами. Мяч в ворота противника они забивали с такой же непреодолимой силой, как тараны их предков когда — то разбивали ворота города Тиллингена.
Сыгранность и спаянность всей команды гохштадцев, полубеков, полуцентра и крыльев преодолевала живую преграду тел, закрывавшую путь к неприятельским воротам. Однажды даже вышло так, что вместе с мячом они вбили в ворота противника своего собственного бека.
Удары их были чудовищны. Мяч, который они вбили в ворота враждебной команды, свалил голкипера, пробил сетку, оторвал ухо одному зрителю, убил собаку, игравшую недалеко за полем, и сбил с ног шедшего там прохожего. Это — один пример.
Второй пример: при матче «Гохштадт» против «Ингольштадта» гол, забитый первыми, потребовал двух жертв, — голкипер и мяч испустили дух. Игру пришлось прервать на десять минут, пока не пришел новый голкипер и не принесли новый мяч.
Возвращаясь с поля, гохштадцы могли гордо распевать свой военный гимн:
Кто поцелуй срывает
С девичьих нежных губ,
Кто лучше гол вбивает,
Чем наш гохштадтский клуб?
Гоална, гоалиа, урр — ра!
В спортивной хронике их игру называли необычайно упорной, а одна провинциальная газета писала в отчете об их последнем матче, что это был не футбол, а страшный суд. В другой газете писали, что встреча команд «Гохштадт» — «Рингельсхайм» напоминает борьбу за Верден.
В осеннем сезоне гохштадтцы, зелено — голубые, могли похвастаться следующими успехами: перебили ног — 28 пар; сломали ребер — 49; вывихнутых и сломанных рук — 13 пар; перебитых носов — 52; сломанных лопаток — 16; поврежденных переносиц— 19; ударов в живот, сопряженных с выбытием противников из строя — 32; выбитых зубов — 4 дюжины. Если к этому добавить, что в осеннем сезоне они забили 280 голов, а получили всего 6, то результат их активной игры нельзя не назвать потрясающим.
Все клубы Южной Германии проиграли им, а когда они пригласили на дружеский матч команду «Альтона»— с севера, то изо всей команды домой вернулся один голкипер с перевязанной головой, оставив всех своих соратников совместно с заместителями в больнице Гохштадта на Дунае.
Спрашивается, могли ли на это спокойно взирать тиллингенцы, имевшие свой футбольный клуб бело — желтых? Клуб «Тиллинген» отнюдь не был плохой командой: он играл столь же живо, и его удары в голень или колено были не хуже, чем «Гохштадта». Точность их удара в живот была тоже очень хороша и встречалась обитателями Тиллингена бурей аплодисментов… Тем не менее они проигрывали матч за матчем.
Тут их осенила идея, и они пригласили к себе тренера из Мюнхена, англичанина Бернса, который учил их играть элегантно, пасовать и не отходил от них с утра до вечера, пока наконец не сказал:
— Вызывайте команду Лейпцига! Вызвали, проиграли со счетом 4 : 2.
— Ничего, — сказал тренер Бернс, — еще три таких поражения, и вам некого будет бояться.
И опять потели тиллингенцы, постигая тактику элегантной игры и пасовки, где индивидуальное дарование не играло роли, а все искусство сводилось к сыгранности.
Вызвали затем первоклассную команду «Пруссию» и проиграли 2:1. После этого сыграли с превосходной командой «Мюльгаузен 1912» —вничью. Тогда тренер Берне сказал им, что едва ли найдется соперник, который смог бы с ними тягаться. Ответный матч лейпцигской команде кончился для нее плачевно: «Тиллинген» забил 5 голов, а они имели всего 1, да и тот со штрафного удара.
Когда «Гохштадт» прочел о триумфальной победе «Тиллингена» над лейпцигской командой, весь клуб позеленел от злости.
А когда позже во «Всеобщей спортивной газете» они прочитали, что бело — желтые из «Тиллингена» после своего успеха не имеют больше серьезного соперника в Южной Германии и что их игра привела даже противников в восторг, то они почувствовали примерно то же, что их предки, когда однажды тиллингенцы взяли Гохштадт и основательно его пограбили.
В особенное бешенство проводили их следующие выражения из отчета: «Блестящий успех команды „Тиллинген“, „Самоотверженность голкипера „Тиллингена“, „Безупречная атака форвардов“, „Ураганный огонь по воротам «Лейпцига“, «Превосходный дрибблинг правого крыла“.
— Я б его дрибблингнул! — мрачно заметил форвард Томас, — больше ему не пришлось бы играть нигде, разве только на небе перед воротами рая.
— А я бы сделал из голкипера тиллингенцев отбивную с капустой, а из беков — салат, — с уверенностью в голосе отозвалось левое крыло «Гохштадта».
Они сидели в клубе, и разговор на минуту прервался. Все ждали, что кто — нибудь скажет слово, которое прояснит положение и облегчит их сердце.
Так и случилось.
— Сыграем с ними дружеский матч, — сказал секретарь клуба. — Заполучим их сюда. Ответного матча играть не придется, потому что команда «Тиллинген» сыграет у нас последний— матч. Кто не выведет из строя хотя бы одного игрока, будет исключен из клуба, а на хозяина предприятия, где он служит, будет произведен нажим, чтобы его уволили с места. Кроме того, привяжем его к сетке ворот и будем все по очереди вбивать в него голы.
Местные газеты немедленно предоставили свои столбцы в распоряжение клуба «Гохштадт» и начали заманивать «Тиллинген» на взрывчатую почву своего города.
Особо хитроумно была написана статья «Лучшая команда Южной Германии». В 'ней отдавалось должное последней победе «Тиллингена», хвалилась его игра и ее итог. Говорилось, что «Гохштадт» тоже может указать на ряд выдающихся побед и что разрешить спорный вопрос, какая команда лучше — «Гохштадт» или «Тиллинген», — может только встреча обоих клубов в дружеском матче, при котором обе стороны должны забыть все, что было между обоими городами и давно уже отошло в область преданий. Футбол, — говорилось в статье, — игра международная, местные интересы не играют здесь никакой роли. В ней побеждает не грубая физическая сила наемного солдата, а чистая идея спортсмена, вкладывающего в игру свою отвагу и спортивную зрелость. Визит «Тиллингена» в Гохштадт наверняка навсегда устранит все недоразумения между двумя городами старой Швабии.
Приблизительно то же гохштадтцы писали несколько сот лет тому назад тиллингенскому бургграфу, почтительно прося его оказать им честь и навестить их для урегулирования границы между землями гохштадтскими и тиллингенскими, причем, чтобы он не опасался, послали ему охранную гра моту.
Когда господин бургграф из Тиллингена приехал, то они, действительно, ничего ему не сделали и благоразумно обсуждали с ним все больные вопросы, при которых, однако господин бургграф так разволновался, что гохштадтцы были вынуждены для успокоения его повесить. Так он и болтался на крепостной стене с охранной грамотой в руке.
В другой статье, которой редактор «Моргенблатта» хотел окончательно усыпить подозрения тиллингенцев, писалось: «Выступление „Тиллингена“. на поле Гохштадта будет не только апогеем весеннего сезона, но и манифестацией братских отношений между обоими городами. Все старое забыто. Зелено — голубые подают руку бело — желтым и с волнением прижимают их к своему сердцу. По сведениям редакции, на следующей неделе в Тиллинген будет послан представитель нашего клуба, чтобы окончательно договориться о матче обеих команд. Нам поручено заявить, что „Тиллинген“ встретит у нас братский прием не только среди наших спортсменов — джентельменов, но и всего нашего любящего спорт населения, с радостью ожидающего встречи двух команд, в уверенности, что они покажут лучшее, на что они способны, игру, достойную их славных традиций. Об окончательной классификации обоих клубов можно будет сказать, разумеется, лишь после матча».
— Гляди-ка, что делает успех в спортивном мире, — сказали в клубе «Тиллинген», прочтя, что о них пишут. — Год тому назад никто о нас ничего не знал, а теперь даже гохштадтцы разливаются в похвалах. Не прошло и четырнадцати месяцев, как о нас писали, что мы — худшая команда на свете, и советовали нам играть в чижика, a не в футбол. Ладно, если им хочется получить урок, они его получат: всыпем же мы им! Они пишут, что «Гохштадт» тоже может указать на ряд превосходных побед. Лгуны несчастные! С ними играли клубы «Ингольштадт», «Рогенсбург», «Труттенсдорф» и «Кайхенталь», — известные драчуны, которые даже понятия не имеют, что такое игра головой. У них лучшая комбинация — это зажать противника со всех сторон и сбить его. Они бьют игрока, а не мяч.
— Когда — то и мы так делали, — вздохнуло правое крыло, — и, право, это были хорошие времена. Помните, как я сбил форварда из «Ульмербрюдер»? Я сломал ему позвоночник, сломал затылок и перебил левую ногу, — и все с одного удара.
— Пришлось его хоронить за счет клуба, — язвительно заметил секретарь.
— Ваш удар обошелся нам в две тысячи марок.
— Зато матч мы доиграли и деньги за билеты возвращать не пришлось, — сказало в оправдание правое крыло.
— Конечно, мы выиграем у «Гохштадта», — торжественно воскликнул капитан команды, — выиграем тонкостью и техникой своих пасовок. Нашей атаки никто не удержит. С края пасуем в центр, из центра — на второй край, центр бежит вперед, дрибблинг с беком, маленький трюк с игроками противника и подачей на правое крыло, удар — и гол. Не надо соприкасаться с игроками противника. Пусть они бегают по полю. Мяч должен быть для них недосягаемым, остаться абстракцией, сказкой — и больше ничего. Гип, гип, ура!
На следующей неделе представитель клуба «Гохштадт» приехал лишь докончить то, что было уже решенным делом. Тиллингенская «Моргенпост» писала, что прежде всего речь идет о дружеском матче «Тиллингена» и «Гохштадта», в котором «Тиллинген» будет защищать честь своего города и клуба. Игра пойдет не за кубок, а за победу над «старыми знакомыми», за победу города Тиллингена над Гохштадтом на Дунае. Поезда привезут тучи тиллингенцев в Гохштадт, чтобы достойно проводить на поле брани команду, носящую бело — желтый цвет, цвет города Тиллингена, и обнять победителей тут же на месте.
Кроме нескольких враждебных взглядов, которыми был встречен представитель «Гохштадта», с ним ничего неприятного не случилось, и он благополучно закончил переговоры: дружеский матч между обоими клубами состоится в следующее воскресенье, на поле «Гохштадта»; чистый сбор делится пополам.
После окончания переговоров, по старому клубному обычаю, все пошли в пивную, где до утра пили за клубный счет. К утру договорились еще о том: 1) чтобы нейтрального судью пригласить из клуба «Регенсбург», проезд и расходы которого идут за общий счет; 2) что прадедушка капитана клуба «Гохштадт» был при нападении на город Тиллинген рассечен мечом с головы до пяток прадедушкой капитана клуба «Тиллинген», который потом в свою очередь был пронзен копьем прадедушки секретаря клуба «Гохштадт».
После этого беседа как — то завяла, и представитель «Гохштадта» счел благоразумным незаметно ретироваться, приметив, что капитан тиллингенцев как — то странно на него посматривает, как будто намереваясь что — то предпринять для реабилитации своих предков.
И вот наступил славный день, когда весь Тиллинген после нескольких столетий снова пошел на Гохштадт, где все уже было готово к обороне.
В Тиллингене и Гохштадте были распроданы все кастеты, дубовые дубинки и револьверы. Ручные чемоданы тиллингенцев были подозрительно тяжелы, так как были набиты камнями, а у гохштадтцев от камней отвисали карманы. Матч должен был начаться ровно в четыре часа, но уже в три часа тридцать три минуты началось…
Первым пал нейтральный судья. Он получил два удара арапником по голове, по одному от каждой стороны. Несмотря на то, что ему в двух местах проломили череп, он перед смертью успел еще крикнуть «Офсайд», — свистнуть ему не удалось, так как новый удар сплющил находившийся у него во рту свисток.
Перевес оказался на стороне тиллингенцев, так как их приехало десять тысяч, а все население Гохштадта составляло девять тысяч.
Гохштадтцы защищались отчаянно, и в общей свалке им удалось повесить капитана тиллингенцев на перекладине ворот гохштадтцев.
Полуцентр тиллингенцев загрыз обоих беков Гохштадта и в свою очередь был убит форвардом противника.
На другой день все газеты Германии привели в спортивном отделе следующую краткую телеграмму:
«Интересное состязание „Тиллинген“ — „Гохштадт“ не закончено. На поле осталось 1200 гостей и 850 местных болельщиков. Оба клуба ликвидированы. Город горит».
Когда я после этого вспоминаю о матче «Славия» — «Спарта», мне становится ясно, что футбол у нас еще пеленках.
Tyekanik
Tyekanik
6 л.
​​Знаменитый чешский писатель-юморист Ярослав Гашек будучи истинным чехом, боготворил свою национальную чешскую кухню.

Особенно, конечно, пиво и мясные деликатесы.
Он как-то проезжал на поезде через Мюнхен. Этот город, как известно, славится своим пивом и сосисками. Пиво Гашек строго предпочитал родное, а вот баварские сосиски ему хотелось попробовать.
И вот поезд остановился на станции славного немецкого города, и прозвучало объявление об 15-минутной остановке.
Недалеко от перрона Гашек увидел рекламу, что продаются сосиски по 10 пфеннигов. Писатель не рискнул покинуть надолго перрон. Вместо этого он подозвал игравшегося неподалеку мальчика и протянув ему 20 пфеннигов поручил купить две сосиски - ему, Гашеку и мальчику, за услугу.
Мальчик убежал. Его долго не было. Появившись прямо в последние минуты стоянки поезда, мальчик дожевывая сосиску протянул Гашеку монету в 10 пфеннигов.
- У них одна осталось - объяснил он.
Ярослав Гашек долгие годы с восторгом вспоминал этого мальчика.
В третьем батальоне был один солдат — Боучек, пражский он, из Мотола… человек сильно набожный. На шее у него висела ладанка с мощами святого Игнатия, а на сердце образок, к которому приложил руку сам архиепископ. На фуражку Боучек нашил себе все медальоны, что по дороге раздавали монашки…

На позициях он был с самого начала, девятнадцать раз ходил в атаку и не получил ни одной, хотя бы самой пустяковой царапины. Но вот когда они шли в последний бой, он потерял в лесу свою фуражку, ночью у него кто-то стибрил чудотворный образок вместе с деньгами и блокнотом, в котором все это лежало; утром оборвался шнурок на шее, и он потерял косточку святого Игната.

Потом они пошли в наступление, и еще даже стрельбы не было толком слышно, а его уже долбануло в плечо. Идет Боучек на перевязочный пункт, доктор его перевязал и говорит: «Видите, Боучек, от пули это вас все равно не уберегло!»

А Боучек объясняет, что, дескать, всех своих святынь уже лишился, ну и всякое такое прочее. Задумался доктор: «Не переживайте, говорит, я, говорит, вас в лазарет в Прагу отправлю». А Боучек разревелся и отвечает: «Знать бы мне, что через рану домой попаду, я бы уже давно все это повыбрасывал».

— «За это, пан, — сказал один поляк, слушавший рассказ Швейка, — пусть пана возьмет холера и первая шрапнель пусть его в клочья растрясет!» — «Голуба, — ответил Швейк, — не тебе господу указывать, что ему со мной делать!»

,Швейк,Ярослав Гашек,Йозеф Лада,литература,религия,оскорбление чувств верующих,поляки,Cool story
,Швейк,Ярослав Гашек,Йозеф Лада,литература,религия,оскорбление чувств верующих,поляки,Cool story
Здесь мы собираем самые интересные картинки, арты, комиксы, мемасики по теме Ярослав Гашек (+18 постов - Ярослав Гашек)