Васька Темнов, душегуб и клятвоотсутпник, человечишка мелкий, жилистый и злобный, как хорь, второй год тащил каторгу под Уральским камнем. За недостатком костей и мяса, Ваську на кайло в забой не поставили, на тачке поженили, чтоб с другими тачкарями руду к скипу таскал.
За год непосильной работы Темнов осунулся; подземный мрак выбелил ему глаза и кожу, но жилами укрепился, а ладонями раздался, как рак клешнями. Волосы его, когда-то каштановые, каракулевые, посерели, крепость потеряли. Бывало, полезет Васька пятернёй затылок чесать, а в пальцах клок паутины остаётся. Длинную, но хилую свою бородёнку Темнов на татарский манер заплетал косичкой, и конец её сосал по ночам, как медведь лапу, когда от голодухи кишки в фигу заворачивались. Характер тачкарь имел мерзкий, змеиный, умел исподтишка пребольно куснуть, от того друзей среди горщиков не имел, да к ним и не стремился.
Как-то притащили стрельцы нового каторжанина; был он исполин, но горбат, густая борода щёки до самых глаз съела; глаза же имел поросячьи — маленькие, круглые и бездушные. Смотрит, бывало, на человека, и не поймёшь — видит, или взгляд насквозь, не задерживаясь, пролетает.
Верзила был богатырски силён, нахрапист, но глуп; перед приказчиком лебезил, а каторжанам стал гонор показывать, в подземные князьки метил. Одному камнелому челюсть свернул, у другого сухарь отнял. Случилось, что и Васька у него на пути оказался; пнул забияка мелкого тачкаря под зад, как собачонку, так что Темнов сажень пролетел и с опорой крепи обнялся, чуть её из-под свода не вывернул. Васька вроде бы обиду проглотил, всем видом покорность выказал, но на следующий день изловил момент, когда обидчик к нему спиной повернулся, и вплюснул ему в затылок остроносую каменюку. Недолго ёра подземной вотчиной княжил, быстро закончился.
Горщики то видели, помогли труп в забой допереть и камнями завалить. Ваську не выдали, больно новый каторжанин наглел; наплели приказчику, что страдалец по неопытности в обвал угодил — такое случалось, заводчики на крепях экономию делали.
Приказчики дознание чинить не стали, смерть в руднике была обыденна и скучна. За полгода человек пять-шесть богу душу отдавали. Кого камнем помнёт, кто от вечного мрака умом трогался, кто бежать порывался, да стрельцы его нагоняли и бердышами рубили, а были и такие, кто загнанными лошадьми на ровном месте замертво падали. На замену выбывшим пригоняли свежих колодников, и рудная река продолжала течь в ненасытное зевло домны.
Так что труп дебошира на поверхность выволокли, в яму зарыли, да и забыли. Но с той поры горщики от Темного отступились, опасаясь, что ночью глотку за пустяк перегрызёт. Васька и раньше крысился по поводу и без, не раз был порот плетьми приказчиком Матвеем Боровым, теперь же показал себя во всей красе.
Темнову на прочих каторжан было плевать. Запирался он в своём чёрном сердце, лелеял надежду, что судьба ещё вынесет его на свет божий. А ежели для этого понадобилось бы Ваське по головам пройтись — не раздумывая, побежал бы, втаптывая в грязь.
Случилось так, что камнеломы отошли от жилы и уткнулись в глиняный пласт. Штрек повернул в сторону, оставив сальную линзу тускло отсвечивать в зыбком пламени масляных фонарей. В пыльном затхлом воздухе рудника, который ртутью втекал в лёгкие, а назад вырывался хриплым кашлем, Васька вскоре разгадал новую ноту. Толкая тачку от забоя к подъёмнику-скипу, он то и дело задерживался у глиняной стены, обнюхивал её, как пёс, щупал холодное податливое глиняное тесто, и вскоре отковырял водяную нитку. Выступила под пальцами Васьки капля, набухла и слезой побежала по глиняной щеке. Вода пахла болотом, в пальцах мылилась и жгла кожу.
Темнов хоть грамоте не обучался, но ум имел цепкий, тут же смекнул, что водица не простая; про себя нарёк её слезами Хозяйки горы, и к отбою, когда приказчик жахнул в чугунное било, нацедил той воды полную плошку. Укладываясь спать, полил из плошки цепи на своих кандалах. Утром, согнувшись у фонаря, чувствуя, как набирает обороты растревоженное сердце, убедился, что железо звеньев покрылось тонюсенькой ржавой корочкой, которая легко отшелушивалась под ногтём.
— Ты чего там таишь? — прикрикнул на Ваську приказчик Боровой, хлюпая по жиже тяжелыми сапогами. — Жёнушка твоя, тачка, по тебе уж истосковалась.
Матвей Боровой стать имел медвежью, по руднику нигде в полный рост распрямиться не мог, ходил вприсядку. Но кнутом и сидя насвистывал умело, по-казачьи, так что свинцовые жала за две сажени шкуру вместе с рубахой прокусывали. Лыс он был, как колено, но бороду отрастил густую, хоть и белёсую; поверх бороды сверкал хищными лисьими глазами. В любую погоду берёг башку казачьей папахой, дородное тулово кутал в стёганый башкирский бешмет, чресла опоясывал кушаком, на котором неизменно ждала кровавой пляски змеинозубая нагайка.
За глаза каторжане прозвали приказчика Боровом. Побаивались его даже отпетые убивцы, говорили промеж себя, что лучше с чертом схлестнуться, чем с ним. Да и тронуть его было неможно, налетели бы стрельцы, да порубили всех в капусту.
— Дай господу помолиться, — процедил Темнов, запихивая под сермягу порожнюю плошку, и совсем уж тихо добавил, чтобы приказчик не разобрал. — Ирод проклятый.
— Господу на крест молятся, иль на икону, а ты на фонарь, аки идольщик!
— За кротов нас держишь, нам и глаз фонаря, аки божье сиянье! — не отступался Васька.
— Ишь ты, фонарь ему божье сиянье! Тебя господь не слыхал, когда ты по земле ходил, а под землёй и подавно не дослушается.
Приказчик приблизился, подкованным каблуком упёрся Ваське в спину, оставив на рубахе жирный глиняный след, лениво толкнул, произнёс веско:
— Ну, пошёл, пока плетей не всыпал.
Васька что-то прошипел в ответ, но поднялся, ухватился за тачку и, звеня цепами, тяжело покатил её вглубь штрека.
Две недели Васька поливал замки кандалов бедовой водой, пока они не истончились до нитей. Стал тих и покладист, не огрызался, чем удивлял Борового, но тревожил непривычной своей мягкостью горщиков. Не было к Темнову у каторжной братии доверия, знали, чего стоит его тёмная душа. Не иначе задумал чего не доброго, — шептались меж собой камнеломы. Но понемногу обвыклись, полагая, что, может, и в самом деле пообтрехала человека непосильная работа, выдавила из него черта. К концу даже заговаривать с Васькой стали. А тот отвечал, да так смиренно и ласково, что вскоре у самых дотошных подозрения примолкли.
Васька и в самом деле спокойнее стал. И тому не одна причина. Слёзы Хозяйки горы подъедали его кандалы, и Темнова грела надежда скорой солнечной воли. Но понимал тачкарь, что за год с лишним подземелье высосало из него силу, и выбраться на поверхность — только треть дела. Как по уральской глухомани, меж вогульских и зырянских юрт от горных дозоров уйти, когда голод кишки режет, и ноги путами оплетает? Стрельцы и сыты, и в поводырях у них зыряне-охотники, а этот народ след шибче гончего пса чует. Враз беглеца нагонят и на глаголи повесят, дабы другим неповадно было.
Но тут припомнил Васька байку, как тамбовские крестьяне в пустопузую годину какую-то особую глину жрали, и тем спаслись. Так что на третий день, как нашёл слёзы Хозяйки горы, отковырнул Темнов от глиняной стены комочек, кинул в рот, осторожно прожевал. Глина на вкус была солоновата, масляниста, поскрипывала мелким мучным песком, но в целом, как снедь, была не хуже того смрадного хлёбово, коим горщиков ежедневно потчевали.
Васька стал по-маленьку отъедаться. Слопать много глины за раз было нельзя, она камнем в утробе лежала, вызывая рези и колики, не давая уснуть — это Василий выяснил быстро. Но пожёвывая глиняные комочки, удерживая себя от обжорства, нашёл золотую середину, при которой и пузу неприятности не было, и засыпалось без желания запихнуть в рот конец бороды. Да и борода у Темнова зашевелилась. Заскорузлое от грязи тело давно привыкло к чесотке, но тут почувствовал Вася на щеках и голове непривычный зуд, и с радостным удивлением осознал, что лезут наружу новые крепкие волосья.
Сама мать сыра земля кормила мелкого каторжанина, и чувствовал он, что набирает силу.
А потом случилось неслыханное.
На следующий день, как закончился Петров пост, спустился утром в рудник Матвей Боровой и быком затрубил:
— Эй, горюны! Хватайте кружки да бегите сюды! Нынче пуза-то свои побалуете!
Камнеломы потянулись к приказчику, а там!.. Вместо обычного прокисшего кваса да плесневелых сухарей — два ведра парного молока, да румяные караваи. Приказчик добродушно усмехаясь в бороду, нарезал хлеб ровными пахучими ломтями.
— Чем же мы такую милость заслужили?! — горщики ошарашено пучили очи, не веря нежданной удаче.
— У государя нашего Пятра Ляксеича наследник народился, — важно объявил приказчик. — По такой радости велел царь всенародное гулянье устроить, на казенный кошт народ попотчевать.
— Вот же благодать привалила! — каторжане принимали хлеб с почтением, плошки и кружки с молоком держали с трепетом; хлеб нюхали, закатив глаза, по щепотке в рот отправляли, млея от забытого вкуса.
— Как же наследника звать?
— Павлом нарекли.
— Дай бог государю долгих лет и молодому царевичу здоровичка!
— Так-то! — важничал приказчик. — Бог, и тот от вас, нелюдей, отвернулся, а государь помнит. В грамоте наипаче указал, чтоб и невольников на пиру не обделили.
— Пятра Ляксеич — отец наш, — вздыхали растроганные камнеломы.
— Вчерась на закате прискакал вестовой, депешу принёс, — продолжал приказчик. — Сотник стрельцовый, Макар Григорьевич, тут же к заводчику. Грамотой машет, вепрем ревёт: открывай амбары, морда, вели приказчикам столы накрывать! Еле урезонил его заводчик. Что ж, грит, на ночь глядя-то? Завтра с утра и накроем, по такой-то радости последнюю копейку выложу!
— Эх, братушки, на воле, в городах теперяча по кружечным дворам нашему брату водку наливают! — воскликнул кто-то из камнеломов.
— Чего ж в городах-то? — отозвался Боровой, довольно поглаживая бороду; снял папаху, рукавом лысину отёр, вернул шапку на место. — Нынче заводчики стрельцам бочку выкатили. И нас, приказчиков, мастеровых, да и всех заводских мужиков потчевать будут.
Горщики приуныли.
— А что, Матвей Степаныч, может, и нам преподнесёшь? — осторожно, с хитрецой в голосе, спросил Васька Темнов; мужики одобрительно загудели.
— Но-но! — повысил голос приказчик. — Вам на ладони кус, так вы с рукой по локоть отгрызёте! Молоком вас тут балую, а вы уж и на водку заритесь!
— И на том благодарствуем, Матвей Степаныч, не серчай зазря, — мёдом лил слова Василий, смиренно потупившись.
— На вечерю вам полба с квашеной капустой будет, — на Темнова глядя, потеплел голосом Боровой, добавил. — Как знать, может к вечеру штоф и донесу. Ежели по дороге сам не выхлебаю.
И заржал полновесно, всей грудью, так что тяжёлое эхо до самых нижних горщицких нор докатилось.
За работу в тот день мужики взялись споро. Повеселевшие от царского завтрака, в ожидании сытного ужина, душой окрылились, кто-то даже песню затянул, чего мёртвые камни подземелья уже много лет не слыхали. А Васька, чувствуя, как нутро сжимается в стальную спицу, понял, что уходить надо именно в эту ночь. По такому делу сотник стрельцов не шибко доглядать будет, перепьются служивые, так что может и к утру не очухаются.
Вечером, когда по руднику громом била разнеслась весть об окончании работы, Темнов на полдороги к скипу тормознул полную руды тачку, присел подле неё, стал ждать. Вскоре звон железа о камень смолк. Тачкарь поднялся, навалился телом на тачку, вроде как от усталости. От забоя, освещая себе путь факелами и фонарями, торопились камнеломы, споткнулись о тачкаря.
— Вася, ты что ль? Чего встал? Проход же загородил.
— Ноги подкашиваются, — устало отозвался Темнов. — Ты уж протиснись, сердешный.
— Давай подсобим, обопрись о плечо, — предложил коренастый мужик по имени Фёдор Михеев. — Там же Боров полбу с капустой раздает, а может и водку наливает.
— Благодарствую, ступай. Сам доковыляю, токмо ногам передых дам.
— Ну, гляди.
Камнеломы протиснулись мимо Васькиной тачки, заторопились к вожделенной каше. Удаляясь, один другому говорил:
— Сдаётся мне, смердеть здеся недобро стало. Неужто кто-то нагадил, до отхожей ямы не донёс?
— Найти бы засранца да мокнуть его мордой, и так дышать нечем…
Васька отвернулся, пряча ухмылку; он-то знал, что это слёзы Хозяйки горы смрадной дух источают.
Выждав, пока смолкнут шаги горщиков, Темнов распрямился пружиной, и, ведя рукой по стене, бойко зашагал к забою.
Камнеломы на ночь оставляли в забое инструмент, но забирали фонари и факела, и в штреке стояла кромешная тьма. Но Темнов дорогу ногами выучил, по опорам крепи сажени считал, с закрытыми глазами мог по руднику бегать.
До забоя Васька добрался шустро, нащупал кайло, подхватил его, вернулся к тачке, вывалил из неё руду, на дно положил инструмент, рядом загодя приготовленный глиняный колобок, сверху прикрыл схрон кусками руды и бойко покатил тачку по штреку туда, где угадывался довольный гомон каторжан.
Там, где штрек упирался в скиповый шурф, было просторнее всего, и горщики собирались в нём на трапезу. Тут же стояла бочка с затхлой водой — для питья; из стены торчала штанга с чугунным билом. До поверхности всего-то сажень семь отвесного колодца, камнем добросить можно, а всё же далеко непомерно. Тачкари имели возможность днём на небесную синь полюбоваться, когда на секунду створки раскрывались, и клеть с рудой в небо уходила, а если случалась удача дождь застать — то растресканными губами сладкой небесной водицы лизнуть. Прочие и от такой малости были избавлены. Иногда сердобольные каторжане, которые сверху канаты скипа на коловороты наматывали, спускали вниз ветку цветущей вербы, зверобоя, а то и ландыша. Горщики это чудо из рук в руки передавали, нюхали, одеревеневшими пальцами бережно лепестков касались, и хранили, пока цветок в гнилой темнице не истлевал.
Над головами трапезничающих, поскрипывая и сея рудную пыль, покачивалась пустая клеть. Сам выход на ночь прикрывался дубовыми створками и запирался замком, но сквозь щели струился свежий воздух, и на дне шурфа дышалось немного легче. Раньше с поверхности в рудник вела узкая «дудка» — пологая штольня, но потом она начала осыпаться, и её закрыли. И закрыли вовремя, месяц спустя «дудка» обвалилась, окончательно законопатив проход. Рядом с шурфом подъёмника проковыряли ещё один колодец, узкий, как червячный лаз, в полтора аршина всего шириной, приколотили изнутри лестницу, сверху прикрыли кованым дубовым люком, который запирался на засов. Над люком срубили горщицкую избу, а в ней посадили двух караульных. Эту избу сам приказчик Боровой нарёк «сатанинским предбанником».
Когда Васька добрался до шурфа, горщики уже заканчивали трапезу. Задвинув тачку в тёмный угол, тачкарь присоединился к вечере. Снедь ему оставили, Фёдор Михеев, который полчаса назад Ваське своё плечо в помощь предлагал, побеспокоился. Темнов принял порцайку, отодвинулся в тень; ел неторопливо, жевал тщательно, чтоб каждое зернышко в силу ушло, а не в навоз.
Приказчик Боровой, изрядно пьяный и оттого доброохотный, потчевал каторжан байками о пире, коий закатили наверху заводчики. Вонял перегаром, махал порожним штофом, клялся, что хотел донести горюнам водки, да проклятая по дороге сама собой кончилась. Над своими словами ржал, в паузах порыгивал от набитого бараниной чрева.
Полба с капустой закончились, и хоть истосковавшиеся по новостям каторжане слушали приказчика жадно, а усталость валила с ног. Спасибо царю за кашу, но не по каторжному рылу гулянье — завтра ни свет ни заря припрётся приказчик, втрое злее с похмелья, и запляшет нагайка, люд на работу сгоняя. Каторжане потянулись к нарам. Отошёл и Васька, но не в глухой карман, где горщики спали, а в закуток, куда тачку припрятал.
Последнюю неделю Васька точил о камень край своей медной плошки, теперь этой плошкой, как скребком себе наскоро голову обрил, расплёл бороду, укоротил её, подровнял и, прихватив кайло, мышью метнулся к шурфу. Боровой восседал на пустой кадушке из-под капусты и что-то важное внушал последнему оставшемуся горщику. Тот ногами распластался на земле, облокотившись спиной о стену, руки в цепях сложил на чреслах, клевал носом. Васька пристроил инструмент в тени, приблизился, тронул засыпавшего за плечо, сказал ласково:
— Ступай спать, братушка, с ног же валишься.
Горщик вскинулся, заморгал, уставился на Темнова слепым взглядом, потом кивнул, грузно поднялся и, осоловелый от усталости и сытного ужина, пошатываясь, скрылся в темноте шурфа.
— Васька, ты что ль? — окликнул тачкаря приказчик.
— Я самый, Матвей Степаныч.
— А чего я тебя не признал сперва? Бороду, что ль распутал?
— Зудит больно, — туманно ответил Темнов, подошёл к бочке, зачерпнул ковшом тухлой воды, глотнул. — Пойду и я, Матвей Степаныч, почивать, а то ноги уж ровно не держуть.
— Ступай, ступай… — согласился приказчик, поднимаясь. — Пора и мне…
Боровой направился в соседний шурф к лестнице. Не сводя с него глаз, Васька отступил за угол, в миг переломил замки кандалов, аккуратно, чтоб не звякнули, опустил цепи под ноги, поднял кайло, и тенью поплыл за приказчиком. Боровой взялся за лестницу, уже хотел ногу на ступеньку поставить, но тут Темнов его шепотом окликнул:
— Эй, Боров.
— А?.. — приказчик голос услышал, но слов не разобрал, оставил лестницу и начал оборачиваться на звук.
Васька размахнулся кайлом широко, от плеча, сил не жалел. Железный коготь с тихим капустным хрустом вошёл приказчику в левый висок. Папаха куницей спрыгнула с лысой головы, под стеной прилегла. Приказчик выпучил зенки, рука его дёрнулась, за плеть схватилась, но тут же несчастный обмяк, медленно опустился на колени, а потом не упал, а как бы прилёг на бок. Васька рванул кайло, но оно крепко застряло, только голову приказчику дёрнул, так что шея хрустнула. Тачкарь затравлено оглянулся, потом упёрся ступнёй убитому в щёку и рванул кайло со всей мочи. Железо противно скрипнуло о кость и вышло, следом вывалился белый сгусток в кровавых прожилках, лениво пульсируя, потекла чёрная кровь. Темнов снова огляделся, вслушиваясь, но бой в ушах слуху мешал — толи бежал кто в тяжёлых сапогах, то ли сердце бешено колотилось.
Васька пинком кувыркнул приказчика на спину. Борового начала бить мелкая дрожь, из носа юркой змейкой выскочила кровавая струйка, нырнула в открытый рот, глаза закатились, послышался хрип, в уголке губ запузырилась кровавая пена. Тачкарь упал Боровому на грудь, здоровенной своей лапищей зажал рот, навалился всем телом. Белки слепых глаз приказчика сахарно сверкали, с носа Темнова на них капал мутный пот, сливался со слезами, делал глаза убитого страшными, не человечьими.
— Вот они... черти-то... полезли наружу, — тяжело дыша, хрипло шептал Темнов, со всей силы давя приказчику на подбородок.
Он держал Борового целую минуту, пока дрожь в агонизирующем теле не улеглась, и после давил ещё какое-то время, не чувствуя, что судороги в теле закончились. А когда понял, как от огня руки отдёрнул, скатился с трупа, и на заду, отталкиваясь пятками, торопливо отполз к стене, откинулся на неё, дрожащей рукой вытер со лба едкую влагу, уставился на окровавленные свои ладони и не понимая, с недоумением, рассматривал их несколько долгих мгновений. Затем спешно оттёр их о портки, выудил пальцем из-под сермяги гайтан, приложился к крестику сухими губами, троекратно перекрестился.
Переведя дух, Васька отволок труп в тень, стащил с него сапоги, размотал портянки, обулся. Отвыкшим от обувки ногам в сапогах не привычно было, не уютно. Васька помял ступнями, вернулся к трупу; развязал на нём кушак, снял бешмет и даже рубаху. Но рубаху надевать не стал, завязал в неё глиняный колобок, надел бешмет, подпоясался. Закинул за плечи торбу с глиной, туда же засунул кайло. На мгновение замер, глядя на полуголое тело. Глаза Васьки вдруг вспыхнули лютостью, он вдавил сапог в глиняную жижу, поелозил, размазывая по обувке грязь, и припечатал подошву к волосатой груди убиенного. Затем встряхнулся, взял себя в руки, уже спокойно осмотрел приказчика. Чего-то не хватало… папахи, — тут же сообразил он. Темнов выглянул в шурф и сразу же заприметил её у стены под лестницей, пошёл подбирать. Подковы на каблуках выбили в колодце шурфа гулкое эхо, колоколом ударили тачкарю в уши. Васька замер, даже зажмурился на мгновение, чертыхнулся, дал звуку улечься, нагнулся за папахой.
— Ты чего натворил, змеёныш?! — вдруг услышал Темнов ошарашенный вскрик. — Нас же всех стрельцы…
Времени на раздумья тачкарь не имел. Боковым зрением уловил он показавшуюся из густой темени фигуру, и как сидел, так росомахой и кинулся на нежданного гостя, целясь обоими кулаками ему в подбородок.
Всё, что успел увидеть незадачливый свидетель, это холодный блеск волчьих Васькиных глаз и гребёнку редких зубов оскаленной пасти. Тачкарь бревном врезался в голову каторжанину, тот отлетел и припечатался затылком к камню стены. Короткий и сочный щелчок, словно яйцо разбилось. Каторжанин, изумлённо глядя на Темнова, медленно сполз, оставив на стене мокрое пятно, да так и остался сидеть, только голову на плечо уронил. А Васька, вглядываясь в остекленевшие глаза, наконец узнал в убитом Федьку Михеева, того самого сердобольного горщика, коий всего час назад заботился, чтобы Темнова кашей не обделили.
— Принесла же тебя нелёгкая! — в досаде процедил Васька, кусая губу.
Он оглянулся на чёрную пасть штрека, откуда появился Михеев, прислушался: не согнала ли с нар ещё кого жажда?
Где-то в дальней части рудника со свода капала вода, неторопливо и звонко плюхаясь в лужицу, словно адские часы тикали, отмерявшие вечность. Похрапывали во сне горщики. И больше ничего.
Убедившись, что никто больше по руднику не шастает, Васька схватил Михеева за рубаху и потащил его в боковой штрек, где труп Борова припрятал. Потом вернулся, нацепил на голову папаху, схватился за слизкие перекладины лестницы, и торопливо, не оглядываясь, покарабкался вверх.
Добравшись до люка, Темнов сделал привал, несколько раз глубоко вдохнул, пытаясь унять в руках трясучку.
Сквозь щель струилась ночная прохлада, несла запах тайги, и тачкарь дышал жадно, аж ноздри дрожали. Потом собрался с духом и крепко, требовательно гупнул кулаком в люк. Тишина. Васька выждал немного, и треснул снова, пробасил, стараясь подражать голосу Борового:
— Эй, служивые, отворяй ворота!
Послышалась возня, кто-то коротко ругнулся, затем донеслось в ответ:
— Ты что ль, Матвей Степаныч?
— А то кто ж!
Лязгнул засов, дернулся и со скрипом поплыл вверх кованый диск люка, в колодец пролился тусклый свет масляной лампы. Васька полез в избу, нагнув голову, наставляя караульному папаху, чтобы лицо разглядеть было трудно. Но стрелец скользнул по нему взглядом и отвернулся, зевая, поковылял к лавке.
— Запри токмо, — бросил он Темнову, и, поставив на стол фонарь, развалился на лавке, укрылся кафтаном, сунул под голову локоть.
Сердце у Васьки билось, как кролик в лисьих лапах, руки дрожали, и Темнов всё никак не мог вогнать проклятый засов в кольцо. Наконец справился, распрямился, плечи расправил, грудь выпятил, на носки поднялся, чтоб больше казаться, неторопливо обернулся. Медвежьей походкой Борового, покачиваясь, двинул к выходу.
За столом, умостив на шапку голову, храпел второй караульный, в овчинный опушек пускал слюну. За ним в углу, оперевшись о стену разлатыми стволами, высились грозные пищали. Рядом на крюке висели берендейки, полные сумки с пулями грузно оттягивали их к полу. Пахло водкой и кислыми огурцами.
До дверей было всего-то сажени три, но никогда ещё Ваське не доводилось одолевать такой утомительный путь. Из-под непомерно большой папахи, которая то и дело норовила сползти на глаза, градом катился пот, икры немели, и где-то в утробе под сердцем слизкой холодной рыбёшкой бился страх.
Васька схватил кольцо и настежь распахнул дверь.
Заводской двор придавила чугунная Уральская ночь. По волчьей шубе хмаристого неба блуждали сизые отблески. Из прорех небесной сермяги стальными иглами кололи глаза редкие звёзды. Отрезанный чёрной тенью домны, тускло отсвечивал зеркальным осколком пруд, под дамбой ластилась к берегу сонная волна, плескалась, словно устало пела дитяти колыбельную. Над зигзагом избушек посада стелилась, мерцая, дымка. Где-то в лесу угукала сова, фыркала и ржала в конюшне чем-то недовольная лошадь, в дальней стороне двора поскуливала собака. Тайга что-то невнятное бормотала во сне, кронами шелестела. По двору гулял, напоенный сочными травами, ленивый хмельной ветерок, густой и сладкий, как ягодный взвар. Васька вдохнул полной грудью, и почувствовал, что пьянеет.
— Степаныч, а кайло-то тебе на что? — послышался голос стрельца, которому из избы хорошо было видно Васькину спину.
Ноги у Темнова дрогнули, голова затуманилась. Чувствуя, что сейчас рухнет, он опёрся рукой о дверной косяк, дышать стал мелко и часто.
— Степаныч, ступай почивать, — посоветовал стрелец добродушно. — Принял ты на грудь нынче лишнего, как завтра станешь горщиков гонять, ежели не отоспишься?
Темнов, совладав со слабостью, не оборачиваясь, махнул караульному рукой, мол: ладно, так и быть. Сделал шаг, прикрыл за собой дверь, прислушался. В избе что-то упало, Васька кошкой отпрыгнул в сторону, выхватил кайло.
«Ежели следом кинется, убью!» — решил он, чувствуя, как каменеет отполированное сотнями железный мозолей древко.
Но прошла минута, потом другая, никто за беглецом не гнался, "сатанинский предбанник" стоял тихо, переполохом не гремел. И вдруг подумалось Василию, что может в аду так же спокойно, никто никого не режет, еду не клянчит, от судьбы не бежит — спят грешники вечным сном, обретя в том сне свободу от житейской каторги... Но мыслям этим испугался, погнал их прочь, перекрестился. И всё же что-то тревожное в душе Темнова осело, занозой зацепилось, царапало душу.
Вася ещё раз обвёл взором пустой притихший двор, высматривая, не несётся ли в его сторону волкодав? Собаки не стрельцы — не перепьются. Но приученные сторожить колодников, что на скипе работают, они и теперь крутились вокруг избы, в которой каторжан на ночь запирали. Да и ветерок тянул косо, стороной, так что учуять незнакомого человека зверь не мог. Темнов немного успокоился, вернул взгляд на горщицкую избу.
Над дверью на гвозде висел массивный железный крест. Не думая зачем, Васька подкрался, снял его, сунул под подкладку бешмета, заправил за спину кайло, и почти спокойно, не таясь, направился через двор к частоколу заплота, за которым ждала его мохнатая, таёжно-разлапистая воля. Губы каторжанина кривила улыбка квёлой пугливой радости.
2.
Вася Темнов, душегуб, клятвоотступник и беглый каторжник, две недели пробирался на юг. Метил в Сибирь, на Обь, а то и на Енисей, а единственная дорога туда, о которой слышал — Верхотурский тракт. Путь предстоял не близкий и рисковый. По тракту везде русские сёла стояли, таможенные посты, купеческие караваны и казачьи разъезды ходили, а у Васьки каторжное клеймо на руке. Может, и ползли где юркими змеями охотничьи тропы на восток через Камень, но Темнов их не знал, а идти наобум опасался. Потеряться в горах и сгинуть, или утопнуть в сибирских болотах — дело пустяковое.
К свету божьему привыкал беглец долго. Дневная ярь ему зрение выжигала. Даже когда над ручьём напиться сгибался, жмурился — солнечные блики в глаза ножами врезались. Кутал голову полстью, шёл оврагами и сумрачными дремучими лесами. На привалах в студёных горных ручьях отмачивал заскорузлое тело, стучал зубами, отбивался от слепня, но годовалый пот и грязь смыл, выстирал портки и рубаху, помолодевшим себя ощутил, от чего бежал бодрее.
На третий день Васька натер ноги до кровавых водянок, снял сапоги, связал, перекинул через плечо и дальше пошёл босым. Прикидывал сапоги продать, потому не бросал.
Жрал запасённую глину, грибы, подбирал недозрелую кедровую шишку, в малинниках — сочную ягоду. Как заяц грыз корни пырея и стебли сусака, жевал листья иван-чая. Как-то наткнулся на ежа, расплющил зверюшку камнем и обглодал, не готовя.
Охотиться Василий позволить себе не мог. Видел зайцев, глухарей, в заводи озерца — чёрных уток-лысух с белыми медальонами на лбах, наткнулся на косулью лёжку, непугаными белками лес кишел. Но плести морды, или мастерить слопцы времени не было, да и найти силки могли преследователи, а по ним и беглеца нагнать.
В подкладке бешмета Васька нащупал зашитые алтыны, целых четыре. Глумилась судьба над каторжанином, подкинула деньжат, которые посреди уральского урмана, нужны ему были, как безногому лапти. Изрядно Темнов по этому поводу матерился. Ещё обнаружил в кармане огниво, но костров не разводил, чтобы себя не выдать. И опасался он не напрасно. За первую неделю два раза видел беглец всадника на каурой башкирской лошадке, который с лысой макушки шихана окрестности озирал. Шёл дозор за каторжанином следом, на пятки наступал, и всё же не дался им юркий хорёк, улизнул.
К третьей неделе пути глина закончилась, от грибов и травы Ваську мутило, в чреве сосало, голод понемногу подтачивал силы. Спал Темнов в обнимку с железным крестом, и сон его был рваный, тревожный — от каждого шороха дёргался.
Боялся он как дозора, так и медведя, на чьи кучи не раз натыкался. Но Хозяина всё же не видел, даже рык его не слыхал. Зато однажды на песчаной прогалине у ручья приметил чёткий волчий след. Той же ночью вскинулся от цепенящего воя, коий по ушам оточенной саблей полосовал, до самой зорьки глаз не сомкнул.
С того дня волчьи следы находил постоянно. Нарезали серые демоны вокруг одинокого человека круги, дожидались, когда ослабеет. С божьей помощью кайлом медведя завалить можно — от стаи волков не отмашешься. И сатанел Васька, чувствуя себя добычей, проклинал волчий род.
— Из-под камня выполз, зверюгу-Борова завалил, стрельцов объегорил, от дозора ушёл, и что теперяча — на вечерю псам шелудивым?! — хрипел Темнов сам себе, злобу глотая. — Не дамся, ироды! Хоть одному, а пасть расквашу!
Пугали Ваську и вогульские черти, о коих горщики любили за трапезой сказывать. В вечерней сумрачной тайге исполинские кокоры и пни-вывертни тянули к каторжанину ломаные паучьи лапы. В скальных выступах мшистых сопок виделись ему головы отыров — вогульских богатырей-великанов, которые сквозь толщу Уральских гор на волю рвались; носы их были горбаты, слепые глаза смотрели на человечишку мрачно, презрительно.
В другой байке слыхал Василий, что живёт на Урале огромный змей чёрной масти, страж горных сокровищ; любит на мёртвое дерево забраться и с вершины окрест оглядывать — не пришёл ли кто зариться на самоцветы? А узрит человека — с дерева прыгает, колесом несётся и одним ударом хвоста дух из незваного гостя вышибает. Вогулы того змея зовут Ялпын Уй, и за святую животину почитают. Встретить змея — плохая примета, к большой беде. Даже ежели не тронет тебя Ялпын Уй, всё одно лихо случится.
Темнов с детства змей ненавидел люто. Пробираясь по Камню как-то приметил медянку. Забил безобидного гада камнями, но и мёртвого тронуть побрезговал, хотя разумел, что след для дозора оставляет, бросил ястребам на расклюй.
Уральский Пояс пронизан ключами, ручьями опутан, как неводом. На живительных соках пёрли в гору крепкие дерева, но в землю камень пробить не могли, стелились по поверхности корневищами, сплетались и разбегались корни жирными змеями, заставляя Ваську сбавлять шаг и до рези в глазах всматриваться в путаные узоры — не таится ли среди них вогульский змеиный царь?
А тут ещё волчьи следы покоя не давали, так что любой отблеск Темнов за горящие глаза хищника принимал. Потому и спал он, крест обнимая, молитвы бормотал, надеясь, что православная вера его от местной нечисти убережёт.
Навалилась на Ваську воля, всей своей непомерной тяжестью Уральского Пояса, душу выдавливала. Осунулся каторжанин, одичал, в глазах блеск загнанного зверя появился. Замычит утробно в тальнике выпь — Васька шарахается; ухнет на ветке пучеглазый филин — голову руками закрывает; скрипнет ствол старого кедра — за кайло хватается, думает: уж не дверца ли ура-сумьяха, вогульской избушки на курьих ножках отворилась, простодушного путника в свои чертоги заманивая?
Но как бы душа не холодела от страха, как бы ни липла холодным потом рубаха к спине, Вася настырно, упрямо лез дальше.
Зачем крест со стены «сатанинского предбанника» спёр, Васька только неделю спустя догадался.
Когда Темнова в рудник спустили, нёс при заводе богоугодную службу иерей Прокопий. Был он юн совсем, смешную его бородёнку малейший ветерок распушивал. Жизнь вёл праведную, благочестивую. Питался скромно, как воробушек, поклюёт сухарик, водицей запьёт — тем и доволен. За душой не имел ни копейки, весь скарб — штопанная-перештопанная ряса, на голове потрёпанная скуфейка, берестяные лапти, которые сам же и плёл, да деревянный крест. В свободный час мастерил из лыка и бересты кукол да зверушек, раздавал детишкам, радовался их счастливому смеху. Глаза его были светлы и лучисты, о боге говорил мягко, но истово, для любой живой души имел доброе слово. Лошади, и те к нему тянулись, завидев, подходили, морды под ласковую ладонь подставляя, чуяли в божьем человеке щедрое сердце.
Не забывал отец Прокопий и каторжан, на каждый церковный праздник без опаски спускался в рудник, читал горщикам свои незатейливые, но ясные проповеди, благословлял, отпускал грехи. Любо было каторжанам его внимание, радовались, что хоть кто-то об их душах печётся.
Однажды пришёл отец Прокопий к кузнецам с просьбой выковать ему железный крест, а то деревянный поизносился, пересох и треснул. Мужики не отказали, крест сработали, за что иерей их сердечно поблагодарил, но добавил, что маловат крестик получился, шею к земле не гнёт, силы не имеет напоминать, что земные грехи потяжелее чугуна будут. Ну, кузнецы ради смеха и нашлёпали с десяток крестов, от малого, размером с ладошку, до огромного в поларшина длиной, да в четверть пуда весом. Пусть, мол, святой отец выбирает, какой ему приглянётся. А святой отец без заминок потянул самый великий, на шею повесил, кузнецам в ноги поклонился, и пошёл себе с наковальней на шее, оставив примолкших мужиков озадаченно затылки чесать.
Прочие кресты приказчики по срубам над дверьми повесили: на часовне, на заводских воротах, на горщицкой избе, на амбарах даже — не пропадать же добру.
Но маялся при заводе отец Прокопий, всех благодатью одаривал, а душа всё равно богом переполнена оставалась. Зырян, что на службе значились, да вогулов, которые ясачные соболя приносили, охаживал, долгие беседы с ними вёл, многих окрестил. Желал иерей идти по Уралу и местным слово божье нести, чтобы по всему Камню языческие болваны сгинули, а православный крест восторжествовал. Для этого даже вязкой нательных крестиков обзавёлся. В конце концов, дозволение в епархии выхлопотал, и, счастливый, собрался в дорогу. Провожать его весь посад пришёл, да и заводские, кто не занят были, во двор высыпали, даже стрелецкий сотник пожаловал. Отец Прокопий провожавших благословил, три раза до земли поклонился, и отправился к ближайшим вогульским юртам.
После его ухода приходили вести, что видели миссионера то тут, то там. Замысловатыми путями петлял по Камню отец Прокопий, пока не сгинул. Перестали приходить о нём новости, и что с ним стряслось, никто не ведал. Может в расселину угодил, или медведь задрал, а могло и такое случиться, что шаманы местных науськали русскому попу в спину стрелу метнуть.
Взамен ушедшему иерею приблудился к заводу отец Ипатий. Был он тучен, ходил с отдышкой, жрал жадно, за троих, так что по рукавам жир тёк, а в бороду капуста вплеталась. Проповеди плёл ладные, витиеватые, но туманные, не понятные простому люду. Маслеными глазёнками заводчикам улыбался, на рабочих людишек косился строго, чуть что, огненной геенной стращал. Крест носил не большой, но серебряный, трилистниковый. На окрещённых отцом Прокопием зырян таращился с оторопью, будто говорящих собак узрел; на службу их допускал, но старался не замечать, а ежели они к нему обращались, утекал со всех ног.
Как-то каторжане, истосковавшись по доброму слову, кланялись через приказчика отцу Ипатию, просили его службу им справить. Поп опешил, долго пыхтел, отнекивался. Но узнав, что раньше юный священни