Результаты поиска потегуОшо

Дополнительные фильтры
Теги:
Ошоновый тег
Автор поста
Рейтинг поста:
-∞050100200300400+
Найдено: 4
Сортировка:
Доброе утро, реакторчане!

Автобиография духовно неправильного мистика, фрагмент 2

Знаете, как я жил? Я годами скитался по всей Индии, а в меня бросали камни, старые ботинки и ножи. Вы даже не представляете, что такое индийские железные дорога и залы ожидания. Вы не представляете, как живут в Индии. Грязь, уродство, убожество, но все к этому привыкли. Все эти годы я страдал не меньше, чем Иисус на кресте. Может, даже больше, потому что он висел на кресте несколько часов. И если в тебя просто стреляют, все кончается очень быстро. Но быть бродячим Учителем в Индии – настоящие муки.

*  *  *

Наш мир невероятно преобразился. Каких-то триста лет назад он был очень большим. Если бы Гаутама Будда и пожелал обратиться ко всему человечеству, у него ничего бы не вышло. Тогда просто не было таких средств массовой информации. Люди жили в разных мирах, почти изолированных друг от друга. И в этом была особая простота.
Иисус был евреем и потому обращался к своим сородичам, а не ко всему миру. На своем осле он просто не смог бы объехать весь мир. Даже маленькую Иудею обойти – это уже был подвиг. Человеческие познания были очень узкими. Многие народы даже не подозревали о существовании друг друга.
Гаутама Будда в Индии, Лао-цзы в Китае, Сократ в Афинах – они были современниками, но не слышали друг о друге.
До научной революции в области транспорта и связи было множество миров "в себе". В одном мире не задумывались о других, не имели представления об их существовании. Но по мере того, как люди все больше узнавали друг о друге, мир уменьшался. С нынешним миром не справился бы ни Будда, ни Иисус, ни Моисей, ни Конфуций. Их взгляды были слишком привязаны к местности, их культура была слишком узкой.
Но нам повезло. Мир стал таким крошечным, что все уголки планеты тесно связаны. Сколько ни старайся, ты не можешь жить сугубо локальными проблемами. Поневоле приходится учитывать весь мир. Тебе приходится думать о Конфуции, приходится думать о Кришне, Сократе и Бертране Расселе. Если не воспринимаешь мир как одно целое, если не учитываешь вклад гениев со всех уголков земли, то не можешь считать себя современным человеком. Пропасть слишком велика... двадцать пять, двадцать веков... ее почти невозможно преодолеть.
Есть только один способ пересечь эту пропасть – понять, что ты не должен довольствоваться собственными познаниями, не можешь удовлетворяться повторением уже усвоенного. Нужно приложить невероятные усилия и все-таки научиться говорить на всех языках.
Этот труд – изучение всего разнообразия человеческого гения – очень тяжел, но в то же время восхитителен. Если в тебе есть хотя бы слабый огонек понимания, ты без особых затруднений сможешь создать синтез. И такой синтез должен охватывать не только религиозных мистиков – это лишь одна сторона дела. В такой синтез должны войти все художники – музыканты, поэты, танцоры и живописцы, – и все их прозрения. Нужно учесть всех, кто внес в нашу жизнь что-то новое, чем-то обогатил человечество. Но никто никогда не считал, что люди искусства делают огромный вклад в религиозность.
Однако важнее всего рост научный. В прошлом синтетический взгляд на душу и религию никогда не учитывал развитие науки. Начнем с того, что самой науки тогда не было, а ныне она преобразила всю нашу жизнь. Жизнь никогда уже не станет прежней.
На мой взгляд, это и есть главный треугольник: наука, религия и искусство. Измерения совершенно разные, эти области говорят на разных языках, часто противоречат друг другу. На первый взгляд, у них мало общего, но проникновение в существо каждого предмета покажет, что там, в глубине, они могут сливаться и стать единым целым.
И я пытался сделать почти невозможное.
Когда я учился в университете, преподавателей часто удивлял мой выбор предметов. Я изучал философию, но посещал лекции по физике, химии и биологии. И преподаватели удивлялись, они говорили: "Ты ведь учишься на философа. Зачем тебе химия?"
"Я не собираюсь заниматься химией, – отвечал я. – Я просто хочу понять, чего добились в этой науке, чего добились в физике. Подробности мне не нужны, но знать главное совершенно необходимо".
Впрочем, на лекции я редко ходил, чаще сидел в библиотеке. Преподаватели говорили: "Что ты целыми днями делаешь в библиотеке?" Дело в том, что сотрудники библиотеки жаловались на меня. По утрам я врывался туда первым, а вечером меня приходилось оттуда чуть ли не силой выпихивать. Я торчал там весь день напролет и читал книги не только по философии. Я рылся на всех полках, во всех секциях, читал книги на самые неожиданные темы.
И я говорил: "Трудно объяснить... В будущем я намерен создать некое синтетическое целое и учесть все, что несет в себе хотя бы капли истины. Я хочу охватить все, найти тот образ жизни, который основан не на спорах и противоречиях, а на глубоком проникновении в суть вещей, на лучших достижениях всех сфер человеческого знания и мудрости".
Меня считали тронутым, потому что такая невообразимая задача кого угодно доведет до безумия. Она просто необъятна и непосильна. Одного только эти люди не понимали: безумие мне не грозило, потому что я уже оставил разум далеко позади и стал просто наблюдателем.
Разум – это утонченная и очень сложная вычислительная машина. Человек создал чудесные счетные машины, но ни одна до сих пор не сравнится с человеческим умом. Наша память способна вместить содержимое всех библиотек мира. А книг на свете очень много, даже в одной-единственной библиотеке их может быть очень много. Если все книги библиотеки Британского Музея выстроить одну за одной, этот ряд трижды обойдет земной шар! И это только одна библиотека! В Москве и Гарварде есть библиотеки не меньше, а то и больше. Но любой человеческий разум способен вместить все, что говорится в этих книгах, он в состоянии все это запомнить. В мозге миллиарды клеток, и каждая из них способна сберегать миллионы единиц информации. Разумеется, от такого обилия сведений любой свихнется. Любой, кроме того, кто уже отстранился от собственного разума. Если ты не умеешь медитировать, безумие, считай, гарантировано. В этом мои преподаватели были правы, ошибались они в другом: они не знали, сколько усилий я трачу на медитации.
Я читал самые неожиданные книги. Я перечитал самые странные священные писания со всех уголков планеты. И все же я оставался наблюдателем, потому что уже нашел свою родину. Мне нечего было искать в этих книгах, нечему было там учиться. Читал я совсем в иных целях. Я хотел сделать свое провозвестие всеобщим, свободным от любых локальных ограничений. И я очень рад, что мне это удалось.
Люди полюбили меня и назвали "Учителем Учителей". Такое звание они дали мне от большой любви. Что касается меня самого, то я считаю себя обычным человеком, которому хватило упорства, чтобы оставаться независимым, бороться с любыми условностями, избегать тисков религии, политических партий и каких-либо группировок. Я не отношу себя ни к какой-то нации, ни к какой-то расе. Я всеми силами старался быть самим собой и ни от кого не зависеть. И эти усилия принесли мне невероятную целостность, уникальность и подлинность. Они вознаградили меня чудесным блаженством.
Но в то время мне необходимо было много чего узнать. Любой, кто попытается стать Учителем после меня, должен помнить, что ему тоже придется пройти все то, через что я прошел, иначе Учителем не стать. Иначе он останется выразителем чего-то локального – индуистским учителем, христианским миссионером или исламским проповедником, но не Учителем для всех людей без исключения. Да, после меня трудно будет стать Учителем!

*  *  *

Пробудившийся очень глубоко понимает людей. Он постиг себя и потому знает, в каком жалком состоянии пребывает каждый человек. Ему жалко людей, он полон сострадания. И он не расплачивается злом за зло – прежде всего потому, что не испытывает никакой обиды. Кроме того, он жалеет других и потому не испытывает к обидчикам никакой ненависти.
Вот что случилось со мной в Бароде, где я обращался к большому собранию людей. Кого-то из тех, кто сидел в первом ряду, мои слова так задели, что человек вышел из себя, полностью потерял контроль над собой и швырнул в меня туфлей. В тот миг я вспомнил, как студентом играл в волейбол. Я поймал туфлю в воздухе и попросил бросить мне вторую. И тот человек растерялся! Я сказал: "Бросай и другую! Что мне делать с одной? А вообще, если так уж хочешь мне что-то подарить на память..." Но он ждал, и я сказал: "Чего ждешь? Бросай другую! Не смогу же я ходить в одной туфле! А возвращать я не стану, потому что не расплачиваюсь дурным за дурное. Так что давай, бросай мне вторую туфлю!"
Он был потрясен, он не мог поверить в происходящее. Во-первых, он сам не понимал, как мог швырнуть в меня туфлей, – а это был очень приличный человек, известный ученый-санскритолог, пандит. Он сам не предполагал, что может такой номер выкинуть, но это все же случилось – вот она, власть подсознания! Если бы я сделал то, на что рассчитывало его подсознание, все было бы в порядке. Но я потребовал вторую туфлю – вот это его и доконало. Он был ошеломлен. И я сказал его соседу: "Помогите ему снять вторую туфлю. Я не отстану. Мне нужны обе. Я как раз собирался купить новую пару, но этот человек такой щедрый!" А туфли действительно были новенькие, с иголочки.
Вечером тот человек пришел ко мне, встал на колени и попросил прощения. "Конечно, я уже все забыл. Я не обижен, за что же мне вас прощать? Чтобы простить, нужно сперва рассердиться. А я не злился – наоборот, мне понравилось! Здорово получилось. Вам удалось разбудить тех, кто задремал на лекции. Вообще, я подумал, что это отличная мысль: в следующий раз я специально усажу в зал своих людей, чтобы они время от времени швыряли в меня обувью и будили спящих! Во всяком случае, это поможет слушателям быть хоть немного внимательнее. Так что я вам очень благодарен".
Потом он долгие годы писал мне письма: "Прошу вас, простите меня! Я буду писать, пока не получу прощение".
Но я отвечал ему: "Сначала меня нужно разозлить. Если я скажу, что прощаю вас, то тем самым признаюсь, будто я обижался. Как же я могу простить? Это вы меня простите за то, что не могу на вас обижаться и, следовательно, не могу простить. Вы меня простите!" Не знаю, простил он меня или нет, но письма прекратились.

*  *  *

Я очень не хочу, чтобы меня хоть как-то связывали с понятием религии. Причина лишь в том, что вся история религии – штука грязная. Это уродливая история, она отражает деградацию человека, его бесчеловечность, все дурное, на что он способен. И это относится не к какой-то одной религии! По всему миру постоянно разыгрывался один и тот же сценарий: эксплуатация человека во имя Бога. Поэтому мне становится очень неловко, когда меня тем или иным способом связывают с понятием религии. Впрочем, есть и другая проблема: в жизни человеку подчас приходится решать, что именно он ненавидит.
В моей юности я был известен в университете как атеист, как человек нерелигиозный и настроенный против всех моральных принципов. Да, я придерживался и продолжаю держаться этой позиции. В этом я не изменился ни на каплю. Мое отношение остается прежним. Но репутация человека неверующего и аморального создавала немало трудностей. Это осложняло общение с людьми, делало его почти невозможным. Эти характеристики – аморальность, безверие и все прочее – непроницаемой стеной отгораживали меня от людей. Я бы таким и оставался, для меня тут проблем не было, но я видел, что это не позволит мне поведать о своих переживаниях, поделиться с другими своим опытом.
Стоило людям узнать, что я не признаю ни религию, ни мораль, как они тут же замыкались в себе. Достаточно было услышать, что я не верю в Бога, в рай и ад, – и они тут же шарахались от меня, как от чумного. Это относилось и к людям образованным, ведь я был университетским профессором, а вокруг работали сотни преподавателей и ученых, людей разумных и толковых. Но они тоже избегали меня – им не хватало смелости отстаивать собственные убеждения, они не умели спорить.
А я спорил всегда и всюду – на улицах, в университете, в магазинах, повсюду, где можно было с кем-то поговорить. Я безжалостно критиковал религию и старался окончательно избавить людей от этой чуши. Но результат был прост: я остался один, как остров в безбрежном океане. Никто со мной не разговаривал, со мной не решались даже здороваться – кто его знает, что из этого получится? И тогда мне пришлось выбрать новую стратегию.
Как ни странно, я подумал вдруг, что те люди, которых занимает поиск истины, рано или поздно обращаются к религии. Меня они считали неверующим, и потому не хотели со мной разговаривать. Но ведь именно эти люди действительно хотели постичь истину! Это они пошли бы со мной в неизвестность! Однако у них уже была религия, своя секта, своя философия, а меня они считали неверующим. Нас разделял барьер. Но именно таких людей я искал!
Конечно, были те, кого религия не интересовала – но и истина тоже. Их занимала обыденность: как больше денег заработать, как стать великим политиком – президентом или премьер-министром. У них были будничные интересы. Такие люди не интересовали меня, а их не интересовало то, что я мог предложить. Если бы им предложили выбор между истиной и постом премьера, они без колебаний выбрали бы министерскую должность. А про истину они так сказали бы: "Спешить некуда. Впереди целая вечность, истина подождет, а вот такой возможности заполучить портфель министра больше, наверное, и не будет! Не каждому такое счастье выпадает! Истина повсюду, так что ее мы рано или поздно найдем. Давайте же сначала позаботимся о мимолетном, преходящем. Это похоже на прекрасный сон! Настоящая действительность никуда не денется, а чудесный сон краток".
Вот что их интересовало – сновидения, воображаемое. Это были "не мои" люди. Полная противоположность взглядов тоже делала наше общение невозможным. Я предпринимал кое-какие попытки, но этих людей ничто не занимало – ни религия, ни истина, ничто по-настоящему важное.
Многих это, напротив, очень даже интересовало, но они уже были христианами или индуистами, мусульманами, джайнами или буддистами. Они уже приняли некую идеологию и теологию. И тогда мне стало ясно, что придется поиграть в религиозность. Иного выхода не было. Только так я мог найти искренних искателей.
Я терпеть не могу слово "религия", я всегда его ненавидел, но мне пришлось говорить о религии. На самом же деле за разговорами о религии крылось совсем не то, что принято понимать под этим термином. Это была просто стратегия: я пользовался привычными словами – Бог, вера, освобождение, мокша, – но придавал им свой смысл. Благодаря этому мне удалось привлечь людей. Ко мне начали приходить.
На то, чтобы изменить укрепившиеся представления обо мне, потребовалось несколько лет. Но люди просто слушают слова, не понимая их смысла. Люди понимают только буквальное значение, глубинного содержания они не замечают. И я обратил их собственное оружие против них! Я комментировал религиозные писания, одновременно придавая им особый смысл!
Я мог бы делать то же самое и без всяких священных текстов. Так было бы даже проще, ведь тогда я говорил бы откровенно, без обиняков. В действительности, не было никакой нужды прибегать к помощи Кришны, Махавиры или Иисуса, приписывать им слова, которых они никогда не говорили. Но такова уж человеческая глупость! Я повторял тоже самое, что говорил и раньше, когда они не хотели меня слушать... но теперь вокруг собирались тысячи людей – еще бы, я ведь говорил о Кришне!
Но что общего у меня и Кришны? Что такого он для меня сделал? Какая связь между мной и Христом? Если бы я встретил его в те времена, я непременно сказал бы: "Ты фанатик, ты не в себе! И я не могу сказать, что распявшие тебя так уж ошибались. У них просто не было другого выхода".
И у меня тоже не было иного выхода. Когда я начал говорить о Христе, меня стали приглашать христианские колледжи и богословские институты. Но в глубине души я хихикал, потому что эти дурни искренне верили, что я пересказываю слова Христа! Да, я действительно говорил его словами – нужно лишь понимать, что словами можно играть, им можно придавать любое значение, – а слушатели полагали, что именно это Иисус имел в виду. И мне говорили: "Ты сделал для Иисуса больше, чем наши собственные миссионеры и священники!"
А я их не разубеждал, хотя прекрасно знал, что не имею ничего общего с Иисусом и даже он сам, возможно, не понял бы, о чем я говорю. Прикрываясь именем Иисуса, я говорил то же самое, что и раньше, но прежде ни одна христианская община, ни один колледж или институт не позвали бы меня к себе. Что там говорить! Даже если бы я заявился без спросу, они бы заперли дверь. Между прочим, так и было: мне не дозволяли входить в центральный храм города, кое-кто похлопотал о полицейском запрете. И когда в храме шла служба, когда там говорил какой-нибудь индуистский монах, рядом всегда торчал полицейский – на тот случай, если мне вздумается заглянуть.
Я подошел как-то и сказал: "Мне хочется послушать!"
"Нам другое известно. Где бы ты ни появился, ты хочешь, чтобы слушали тебя, – заявил офицер. – Нас сюда для того и вызвали, чтобы тебя не пускать. Все остальные могут приходить. Сделай милость, не появляйся тут больше, тогда нам не придется здесь понапрасну торчать по три-четыре часа в день. Учти, пока идут эти проповеди, я буду приглядывать только за тобой. За одним-единственным человеком!"
Но потом меня начали приглашать в тот самый храм. Туда опять вызывали полицию – но на сей раз, чтобы избежать столпотворения. И я снова увидел того же офицера, а он мне сказал: "Ты – это что-то невообразимое. Раньше мы тебя сюда не пускали, а теперь вынуждены храм от толпы оберегать – здание-то ветхое".
В храме были балконы. Внутри могло поместиться тысяч пять прихожан. Но когда я выступал, туда набивались все пятнадцать тысяч. Дело было серьезное, ведь балконы могли обрушиться, они не были рассчитаны на такую толпу, да и храм был очень древний. Естественно, на следующий день власти ограничили доступ людей и впустили внутрь строго определенное число желающих.
Это вызвало очередное недовольство. Тот офицер сказал: "Опять неприятности! Твоя речь длится два часа, но люди собираются часа за три до начала. Они боятся, что иначе не смогут попасть внутрь. Странно все это! А я-то считал, что ты не веришь в Бога!"
И я сказал ему на ухо: "И это правда. Не говори никому, хотя тебе все равно не поверят. Но я всегда буду против религии. Я намерен успеть показать всю ее подноготную, прежде чем уйду из этого мира. Не стоит об этом рассказывать, тебе никто не поверит, а я скажу, что никогда ничего подобного не говорил".
Но другого выхода у меня не было. Я говорил о Боге, а потом добавлял, что еще лучше звучит слово "божественность". Так я избавлялся от понятия Бога. Но я все-таки говорил о Боге, и потому все, кто был мне нужен – настоящие искатели, изуродованные религиозным духовенством, – все больше интересовались моими выступлениями. Я ведь собрал сливки всех религий!
Иного выхода не было, потому что в противном случае я не смог бы войти в их молельни, а они не пожелали бы приходить ко мне. Их останавливала всего пара характеристик. И я даже не мог ни в чем их обвинить, я себя в этом винил. Мне следовало найти обходной путь к цели. И я нашел такой путь, все оказалось очень просто. Я просто подумал: "Говори их словами, говори на их языке, цитируй их писания. Пусть ты одолжил чужой пистолет, но это ведь не мешает зарядить его своими патронами. Неважно, чей это пистолет, но пули в нем мои! А главную задачу выполняет пуля, а не пистолет. Что же тут плохого?"
Все давалось очень легко, потому что теперь я мог повторять понятия индуизма и слова ислама, но играть свою игру. Я мог говорить языком христианства, играя в собственную игру.
И ко мне приходили все: монахи-джайны, индуисты и буддисты, христианские миссионеры и священники – самая разношерстная компания. Вы не поверите, но... знаете, мало кто видел меня смеющимся, – я так часто хохотал в душе, что улыбка на лице – это было бы уже слишком много. Я рассказывал всякие шутки, но сам не смеялся, потому что превратил в безостановочную шутку всю свою жизнь! Что может быть смешнее? И мне удалось без малейших усилий обмануть всех этих священников и ученых монахов. Они приходили, задавали вопросы, а мне оставалось лишь быть внимательным и переходить на их язык – но между слов, между строк я вставлял то настоящее, чему хотел научить.
Этому искусству я научился у одного рыбака.
В детстве я часами сидел на берегу реки. Там было чудесно. Прекрасные утренние зори, восхитительные вечера. Даже в самое жаркое лето там можно было укрыться под густой сенью деревьев с ветвями, склонившимися к воде... Можно было просто забраться в реку – вода была прохладная и ты очень быстро забывал, что сейчас лето...
И вот сидел я как-то на берегу, глядел на утреннее солнце, а рядом стоял какой-то рыбак. Рыбу обычно ловят на наживку. Рыбаки ловят каких-нибудь букашек, – а рыбы любят ими полакомиться, – и насаживают на крючок. Рыбка подплывает, заглатывает наживку и оказывается на крючке. Рыба видит только букашку, но вместе с ним глотает и крючок, а рыбак тут же выдергивает ее из воды.
Я смотрел, как тот рыбак ловил рыбу, и подумал: "Мне тоже нужно найти такой способ. Нужна наживка, на которую клюнут самые разные люди, которые сейчас принадлежат разным лагерям. А в моем лагере – никого". Я был совсем один. Никто не решался заговорить со мной или пройтись рядом, потому что о нем тоже начали бы думать плохо.
И я нашел такую наживку: их собственные слова. В первое время все очень удивлялись. Те, кто знал меня давно и помнил, что я всегда был неверующим, не могли ничего понять. Они были в полном замешательстве. Я это часто замечал.
Однажды я выступал в Исламском институте Джабалпура. Главой этого учреждения был один из моих старых преподавателей, мусульманин. Он даже не знал, что проповедник – его бывший студент. Кто-то просто услышал, как я рассказывал о суфиях, и передал директору института весть о чудесном проповеднике. Директору просто сказали: "Мы никогда не задумывались о суфиях с такой точки зрения. Выступление этого человека сделает честь нашему заведению".
Если мусульманин начнет вдруг говорить о Библии, христианин будет счастлив, это польстит его самомнению. Если мусульманин, индуист или буддист заговорит об Иисусе, начнет восхвалять его, повторять его слова... Особенно в Индии, где мусульмане и индуисты все время убивают друг друга, – там, если немусульманин заговорит вдруг о суфизме... Директор института был счастлив и пригласил меня выступить. А я всегда принимал такие приглашения – мне нужно было найти "своих", а они могли прятаться где угодно.
Узнав меня, мой давний учитель сказал: "Слышал я о чудесах, но это – чудо из чудес! Неужели это ты говоришь о суфиях, об исламе, о фундаментальной философии мусульманства?!"
"Вас я не стану обманывать, ведь вы были моим преподавателем, – сказал я. – Я буду говорить только о своей собственной философии. Я просто научился время от времени вставлять кое-где слово "ислам" – вот и все".
"Господи! – воскликнул он. – Что же делать? Но выхода нет, слушатели уже собрались. Да, ты все тот же хулиган, ты ничуть не изменился. Может, это просто шутка? Тебя рекомендовал один из лучших наших преподавателей, видный знаток суфизма. Я пригласил тебя именно по его просьбе".
"Он говорил искренне, – сказал я. – И вам мое выступление тоже понравится. Но помните: я говорю только то, что хочу сказать. Неважно, куда меня приглашают, все ведь так просто – я говорю одно и то же, меняю лишь несколько слов. Про суфизм я скажу то же самое, что сказал бы про дзэн, просто меняю одно слово на другое. Главное тут – не забыть, о ком я говорю в данный момент".
И я выступил. Конечно, директор уселся на свое место с понурым видом, но стоило мне заговорить, как его лицо прояснилось. После он подошел, обнял меня и сказал: "Теперь я понимаю, что ты просто хотел меня разыграть".
"Я всегда всех разыгрываю, не принимайте это близко к сердцу", – сказал я.
"Ты – настоящий суфий", – воскликнул он.
"Правду, значит, вам говорили!" – согласился я.

*  *  *

Я выступал в Амритсаре, Золотом Храме сикхов. И повсюду, во всех уголках страны, меня тысячи раз спрашивали: "Почему вы носите бороду?" Я уже привык к этому вопросу, но мне нравилось всякий раз отвечать на него по-разному. Но в Золотом Храме, где я говорил о Нанаке и его провозвестии, ко мне подошел совсем дряхлый сардар. Он коснулся моих ног и спросил: "Сардар-джи, почему ты остригаешь волосы?" Это был неожиданный, новый вопрос, его мне задавали впервые. "У тебя чудесная борода, – продолжил он, – но зачем ты остригаешь волосы? Ты ведь такой набожный!"
Чтобы быть сикхом, достаточно выполнить пять условий. Они очень просты, любой с этим справится. Их называют "пять К", потому что каждое слово начинается с буквы "к". Кеш означает "волосы", катур – "нож", каччха значит "белье"... Вот этого, кстати, я так и не смог понять. Что означает это требование? Какой философией оно продиктовано? Странное условие, но должна же быть причина! Я начал расспрашивать сикхских священников. Я сказал: "Все понятно: волосы не остригай, носи при себе меч или кинжал – но вот эта каччха... Какой богословский или философский смысл имеет это условие?"
"Никто никогда об этом не спрашивал, – признались они. – Мы просто выполняем эти пять требований, "пять К"".
Тот старый сардар решил, что я тоже сардар, потому что в Золотом Храме всегда выступали только правоверные сикхи. Моя проповедь была беспримерной. И он был озадачен тем, что я, человек такой набожный, стригу волосы. А мне в ту пору было всего тридцать лет.
И я сказал ему: "Есть одна причина. Я еще не считаю себя совершенным сардаром, не хочу даже делать вид, что я совершенен. Поэтому я соблюдаю четыре условия, но волосы стригу. Я прекращу это делать, как только стану настоящим сардаром".
"Верно! – воскликнул старик. – Это чудесная мысль, ее стоит обдумать. Каждый должен понимать, что неблагочестиво делать вид, будто ты совершенный сардар, если ты им еще не стал. Ты набожнее всех нас! Мы-то считали себя настоящими верующими, раз уж соблюдаем все пять условий".
Среди таких вот людей я находил "своих". Это тоже было очень легко. Я говорил на их языке, пользовался привычными для их религии оборотами, цитировал их собственные писания, – но передавал свою весть. Разумные люди сразу же понимали это и начали собираться вокруг меня.
Я начал создавать такие группы во всех уголках Индии. После этого мне уже не нужно было говорить о сикхизме, индуизме или джайнизме. Довольно было и того, что я говорил о них десять лет. Когда у меня появились "свои люди", я постепенно прекратил говорить о религиях. Перестал я и путешествовать, в этом тоже уже не было нужды. Теперь у меня были свои люди. Если им захочется, они смогут сами прийти ко мне.
Итак, это была неизбежная необходимость. У меня не было иного способа поймать "своих" на крючок. Все уже нашли свою религию, в этом смысле наш мир четко разделен: один человек – христианин, другой – индуист, третий – мусульманин. Очень трудно найти того, кто не относит себя к какой-либо вере. И потому мне пришлось переманивать людей из чужих приходов. Однако чтобы приблизиться к пастве, мне нужно было заговорить на ее языке. После этого я постепенно отказался от чужих языков. Я отбрасывал их, и тогда все яснее, все понятнее становилась моя собственная весть.
В те дни мне приходилось говорить от лица религии, проповедовать именем Бога. Я делал это не по своей воле, просто иного пути не было. Не то чтобы я не пытался его найти, – пытался, но быстро понял, что любой другой подход заставляет людей запирать двери на все засовы.
Даже мой отец поражался. Он дивился больше других, потому что знал меня с самого детства. Он прекрасно знал, что я против религии, против духовенства. И когда я начал выступать на религиозных собраниях, он спросил: "Что случилось? Странная перемена!"
"Ничего странного, – пояснил я. – Просто пришлось изменить стратегию. Иначе мне никогда бы не удалось выступить на Всемирной Индуистской Конференции. Они не пустили бы на сцену безбожника и аморального типа. Но меня все-таки пригласили – и, прикрываясь религией, я высказался против религии".
На той конференции председательствовал шанкарачарья, глава индуистской веры. Церемонию открывал король Непала, единственного на свете индуистского государства. Шанкарачарье пришлось туго: в своем выступлении я, по существу, саботировал саму идею конференции. Но я так все представил, что произвел большое впечатление на участников. Шанкарачарья ужасно злился. Старик даже встал и попытался вырвать у меня микрофон. Но когда он протянул руку, я сказал: "Дайте мне минуту, и я закончу". Он дал мне ровно минуту – но я уложился, я успел!
Я спросил слушателей... Их там было по меньшей мере сто тысяч, и я спросил: "На чьей вы стороне? Председатель может прервать мое выступление, так он и сделает, но вы пришли сюда, чтобы послушать, и, если хотите слушать меня, поднимите руку – а еще лучше сразу обе руки, чтобы было хорошо видно".
Двести тысяч рук!.. Я посмотрел на старика и сказал: "Простите, но вам придется сесть. Вы уже не председатель – эти двести тысяч рук голосуют против вас. Помните, это они вас выбирали. Сначала они выбрали вас председателем, а теперь голосуют против. А я буду говорить, сколько потребуется".
Любой другой подход не принес бы успеха. На том собрании я нашел несколько сотен "своих". У меня вообще было очень многосанньясинов из Бихара.
Я ездил по всей стране, побывал на множестве религиозных собраний и всюду находил "своих". Стоило в каком-нибудь городе появиться группе "моих", как я тут же прекращал выступать там на религиозных сборищах. "Мои" проводили свои собственные конференции и собрания. Но на это ушло немало времени...

*  *  *

Однажды вот как было. Я выступал на конференции вместе с Чандан Муни, монахом-джайном, которого джайны очень уважали. Он говорил первым, и говорил он об истинном Я, о его постижении и блаженстве. Я сидел рядом и наблюдал за этим человеком. Слова его были пусты, они не подкреплялись его переживаниями. Я видел его глаза – в них не было глубины.
Я выступал после него и первым делом сказал: "Все, что говорил Чандан Муни, – попугайское повторение священных писаний. Он, конечно, неплохо потрудился. Отличная у него память, но сам он ничего этого не испытал".
Риск был велик, ведь это была джайнская конференция! Кое-кто уже поднимался с места, чтобы уйти, но я сказал: "Постойте! Неужели вам трудно выслушать меня каких-то пять минут? Уйти вы всегда успеете. Вы совсем не знаете меня, я тут впервые. Дайте мне пять минут. Позвольте незнакомому человеку представиться. Вы разберетесь, кто перед вами, а потом уж поступайте, как знаете".
И пяти минут мне хватило. Через пять минут я сказал: "Ну вот, а теперь все желающие могут уйти". Но никто не ушел. Я выступал почти два часа. Такая длинная речь не намечалась, до собрания мне выделили всего десять минут. Даже Чандан Муни слушал меня внимательно, не перебивая, а председатель боялся прерывать мое выступление, – он знал, что меня трудно остановить. А я сам останавливаться не собирался и готов был, если понадобится, вышвырнуть председателя из зала. Он тоже это понимал и потому сидел тихо.
После этого выступления Чандан Муни прислал мне записку. В ней говорилось: "Я хочу встретиться с вами наедине. Я не могу прийти туда, где вы остановились, потому что монах может входить только в храм. Простите за это, но я прошу вас прийти ко мне".
"Хорошо, – передал я посыльному. – Скажите, что я приду".
И я пришел. Возле храма толпилось человек двести, но Чандан Муни хотел говорить наедине. Он проводил меня внутрь, запер двери, сел рядом со мной на пол и сказал: "Вы были правы. Я не осмелился признаться в этом при всех, но вам хочу сказать, что вы совершенно правы. Я ничего не испытывал, я не знаю, что такое самоосознание. Я не знаю даже, возможно ли оно. Вы были совершенно правы, когда сказали, что я, словно попугай, бездумно повторяю строки священных текстов".
"Помогите мне! – продолжил он. – Я будто в западне и не знаю, куда идти. Я глава этой общины, но при них боюсь задать вам даже самый невинный вопрос. Они считают, что я обрел себя, как же я могу задавать вам вопросы? Я и сам должен знать ответы на них". На его глаза навернулись слезы.
"Я сделаю, что могу, – сказал я. – Я видел много духовных вождей, но ни у кого не было такого чистого сердца, как у вас. Я прекрасно понимаю, что вы больше не можете выносить эти оковы. Вы наконец-то встретились с опасным человеком. Между прочим, сами его пригласили!"
И через два года это случилось. Он поддерживал со мной связь – письма, уроки медитации, практические занятия медитацией – и через два года оставил свою джайнскую общину. Его там очень уважали, а община была очень богатая... но он все это бросил.
Он приехал ко мне, а я его сначала даже не узнал. Когда он постучал в двери и сказал: "Я – Чандан Муни", я ответил: "Вы очень изменились!"
"Я вышел из тюрьмы, я сбросил ярмо чужих знаний. Это такое облегчение, что я снова чувствую себя молодым!" А ему было тогда семьдесят лет. "Теперь я готов делать все, что вы скажете, – продолжил он. – Я поставил на карту все. Когда-то я был богат, но отрекся от всего, что имел, и стал монахом. Теперь я отрекся от джайнизма и монашества – чтобы стать никем, но быть свободным, совершенно свободным..."

*  *  *

Когда люди сидят молча, когда они внимательны и смакуют каждое слово, когда они сосредоточены, медитативны, мне удается выразить намного больше. Таким людям гораздо больше можно объяснить.
Если передо мной не "мои", я непременно начинаю с самых азов. Но тогда самолет не взлетает, самолету приходится выполнять роль автобуса. Можно, конечно, пользоваться самолетом как автобусом, но взлететь он может, только набрав нужную скорость, а это требует определенных условий.
В Индии я выступал перед миллионами людей. Я говорил с несколькими тысячами сразу – на некоторые выступления собиралось тысяч пятьдесят. Пятнадцать лет я скитался по всей стране, от края до края. И я попросту устал от всего этого. Я устал от того, что каждый день мне приходилось начинать с азов. "А", "Б", "В" – не больше. И я понял, что так мне никогда не добраться до последних букв алфавита. Тогда я и прекратил путешествовать.

Автобиография духовно неправильного мистика

Я говорил отцу: "Нет". Это было первое, что я сказал у входа в начальную школу. Я сказал отцу: "Нет, не хочу туда. Это не школа, а тюрьма". Сами ворота, цвет здания... Это так странно, но в Индии тюрьмы и школы одинаковы: здания из красного кирпича, окрашенные в один и тот же цвет. Глянешь на здание и сразу не разберешь, школа это или тюрьма. Если это проделки какого-то шутника, то здорово у него получилось.

Я сказал отцу: "Ты только посмотри! И это называется школа? Глянь на эти ворота! Неужели ты хочешь запереть меня тут на целых четыре года?"

Отец сказал: "Этого я и боялся..." Мы стояли у ворот, не во дворе, а снаружи, потому что я упирался и не хотел идти внутрь. "Я всегда боялся, – продолжил отец, – что дед и, главное, эта женщина окончательно тебя испортят".

"И правильно боялся, – ответил я. – Но дело уже сделано и теперь ничего не исправишь. Прошу тебя, пошли домой".

"Что? – воскликнул он. – Ты должен учиться!"

"Посмотри, как все начинается, – сказал я. – Меня уже лишают права выбора. Разве это учеба? Если ты за меня все решил, не нужно меня спрашивать. Возьми меня за руку и затащи во двор. Я, во всяком случае, буду знать, что попал в это кошмарное место не по своей воле. Сделай одолжение, заставь меня силой".

Отец, конечно, очень расстроился и действительно затащил меня во двор. Он был человек простой, но все равно понимал, что это неправильно. Он мне сказал: "Я твой отец, но мне все равно не хочется тебя заставлять".

"Не нужно чувствовать себя виноватым, – сказал я. – Ты поступил правильно. По доброй воле я сюда никогда не пришел бы, меня все равно понадобилось бы тащить силком. Мой выбор простой: не хочу. Но ты можешь навязать мне свое решение, потому что кормишь меня и одеваешь. Естественно, у тебя более выгодное положение".

Когда мы прошли сквозь школьные ворота, у меня началась новая жизнь. Я долгие годы жил как дикий зверек. Я даже не могу сказать "как дикарь", потому что дикарей сейчас нет.

Дикие люди появляются лишь время от времени. Я дикарь. Будда, Заратустра, Иисус – они тоже были дикими людьми. Но обо мне можно сказать, что в первые годы жизни я жил как дикий зверек.

Я никогда не приходил в школу по своей воле. И я рад, что меня туда силком тащили, против моего желания. Та школа действительно была кошмарной. По существу, все они ужасны. Нет ничего плохого в том, чтобы давать детям возможность учиться, но давать им образование – это совсем другое. Любое образование отвратительно.

Как вы думаете, кого я увидел в школе первым? Конечно, своего будущего учителя. За свою жизнь я повидал много красивых и уродливых людей, но этот тип был неподражаем! Он был преподавателем, он должен был стать моим учителем, но мне страшно было даже глядеть на него. Судя по всему, Господь очень торопился, когда лепил его лицо. Может, Богу приспичило и он помчался в туалет, так и не закончив дело, – но какой же урод в итоге получился! У него был крючковатый нос и только один глаз. Хватило бы и одного глаза, но этот нос делал лицо по-настоящему безобразным. А еще он был просто огромным. Он весил добрые полторы сотни кило, никак не меньше.

И это был мой первый учитель – точнее, преподаватель. Признаться, увидев этого человека, я бы и сейчас задрожал от страха. Хотя он больше коня напоминал, чем человека.

Мой первый учитель... Я не знал его настоящего имени, да и никто в школе не знал – я имею в виду, конечно, детей. Все называли его просто "учитель Кантар". Кантар переводится как "одноглазый", но это еще и ругательство. Прямой перевод невозможен, слишком много нюансов. В общем, в лицо все обращались к нему "учитель Кантар", а за глаза звали просто Кантаром, "одноглазым".

Безобразным было не только его лицо. Что бы он ни делал, это было отвратительно. И, разумеется, мой первый день в школе не мог пройти без скандала. Кантар совершенно безжалостно наказывал детей. Я никогда больше не слышал о подобных жестокостях по отношению к детям.

Он преподавал арифметику. Я немного умел считать, бабушка меня кое-чему научила. Она научила меня основам чтения и математики. В общем, я сидел за партой и смотрел в окно, на чудесные, сверкающие под солнцем фикусовые деревья. Ни одно другое дерево не может блистать в лучах солнцах так, как фикус. Каждый листочек дрожит в собственном танце, а все дерево кажется настоящим хором – тысячи ослепительных танцоров и певцов сливаются в одно целое, хотя каждый ведет свою партию. Я глядел, как трепещет на ветру листва и каждый листок переливается радугой. Я рассматривал сотню попугаев, которые скакали с ветки на ветку и радовались жизни просто так, без всякой причины. Еще бы, им ведь не нужно было ходить в школу!

Я сидел, смотрел в окно, и тут рядом вырос учитель Кантар.

"Нам стоит с самого начала расставить все по местам", – заявил он.

"Совершенно согласен, – кивнул я. – Я тоже хотел бы с самого начала расставить все по местам".

"Мы тут занимаемся арифметикой. Почему же ты смотришь в окно?" – спросил он.

"Арифметику слушают, а не смотрят, – пояснил я. – Я же не обязан разглядывать ваше прекрасное лицо. Мне приятнее смотреть в окно. Что касается арифметики, то можете вызвать меня к доске. Я все слышал и готов отвечать".

Он вызвал меня к доске, и это стало началом затяжной череды неприятностей. Правда, не для меня, а для него. Дело в том, что я правильно решил все задачи. Он не мог поверить в это и сказал: "Правильно или неправильно, но я тебя все равно накажу, потому что на уроке нельзя смотреть в окно".

Он велел мне подойти к учительскому столу, а сам достал из ящика коробку карандашей. Я был уже наслышан об этих знаменитых карандашах. Он вставлял их ученикам в пальцы, а потом давил и спрашивал: "Теперь все понятно? Ты все понял?" Представляете, маленьким детям!

Я бросил взгляд на карандаши и сказал: "Я слышал про ваши карандаши. Но прежде чем начнете мучить меня, вспомните, что это может вам дорого обойтись. Вы можете даже лишиться места".

Он рассмеялся. Доложу вам, в ту минуту он был похож на хохочущее чудовище, какие являются порой во снах. "И кто, по-твоему, может мне помешать?" – спросил он.

"Это неважно, – сказал я. – Я просто хочу спросить: смотреть в окно на уроке арифметики – это что, нарушение закона? И если я ответил на все ваши вопросы, решил все задачи и могу повторить урок слово в слово, то что плохого в том, что я гляжу в окно? Если это запрещено, то почему в классе есть окна? зачем они? Днем тут уроки, а ночью окна не нужны, некому в них смотреть".

"А ты, похоже, настоящий смутьян", – сказал Кантар.

"Совершенно верно, – ответил я. – И сейчас я намерен сходить к директору и спросить, разрешает ли закон наказывать меня, если я правильно ответил на вопросы учителя".

В ту же секунду он начал вести себя немного добродушнее. Я сам удивился, ведь все говорили, что этого человека ничем не проймешь.

Тогда я сказал: "А потом я отправлюсь к председателю городской управы, попечителю этой школы. И завтра приду в школу в сопровождении комиссара полиции. Пусть он своими глазами посмотрит на здешние порядки".

Кантар вздрогнул. Никто этого не заметил, но у меня глаз был наметан, я видел много такого, что ускользало от других. Конечно, я не умею видеть сквозь стены, но мельчайшие, почти микроскопические тонкости всегда подмечаю. И я сказал ему: "Вы дрожите? Впрочем, вы все равно не признаетесь. В общем, посмотрим, как оно будет дальше. Но сначала я хочу поговорить с директором".

Я действительно пошел к директору, и он сказал: "Я знаю, что этот учитель наказывает детей. Это незаконно, но я ничего не могу поделать, потому что он самый старый учитель в городе. Его учениками были все горожане, их отцы и деды. Лучше с ним не ссориться".

"А мне плевать, – сказал я. – Мой отец, мой дед тоже у него учились. Но мне плевать, кто у него учился. Если честно, я в своей семье чужой. Я вырос далеко, а здесь я чужой".

Директор сказал: "Мальчик мой, я сразу заметил, что ты странный. Не нарывайся на неприятности. Он тебя замучает".

"Это будет не так уж просто, – ответил я. – Думаю, пора перейти к борьбе с любыми пытками. Я готов".

Я сжал руку – маленькую детскую руку – в кулачок, стукнул по столу и заявил: "Учеба, образование – это меня не волнует. Меня волнует свобода. Никто не смеет меня мучить. Вы обязаны показать мне школьные правила. Я еще плохо читаю, так что вы мне, пожалуйста, покажите, где написано, что ученик не имеет права смотреть в окно, даже если при этом отвечает на пятерку".

"Если ты ответил на пятерку, никого не должно волновать, куда ты смотрел", – признал директор.

"Тогда пойдемте со мной", – предложил я.

Директор всегда носил с собой ветхую книгу со сводом школьных правил. Не думаю, правда, что ее кто-нибудь читал. Директор сказал учителю Кантару: "Лучше не наказывайте этого ученика, это может аукнуться. Похоже, он не из тех, кто легко сдается".

Но учитель Кантар тоже был не из тех. Боюсь, совет директора возымел обратное действие – учитель стал еще жестче и свирепее. Он ответил: "Не беспокойтесь. Я сам ему все объясню. Кого волнуют все эти старые правила? Я всю жизнь работаю в школе, а какой-то сопляк будет мне указывать?"

"Завтра в этом здании будете либо вы, либо я, – заявил я. – Вместе мы не уживемся. Давайте подождем до завтра".

Я побежал домой и рассказал обо всем отцу. Он ответил: "Я начал тревожиться еще задолго до этого. Этого я и боялся – ты не только на себя беду накликаешь, но и на других, еще и меня в это втянешь".

"Да нет, я просто поставил тебя в известность, – объяснил я, – чтобы ты потом не говорил, будто от тебя что-то скрывали".

И я пошел к комиссару полиции. Он оказался замечательным человеком. Я даже не думал, что в полиции встречаются такие люди. Он сказал мне: "Слышал я про этого учителя. Честно говоря, он и моего сына наказывал. Просто никто на него не жаловался. Жестокое обращение с детьми противозаконно, но если нет жалобы, ничего нельзя поделать, а я сам боялся подать иск... Боялся, что сына оставят на второй год. Я решил, что пусть лучше он немного потерпит. Оставалось подождать всего пару месяцев, потом он переходил в среднюю школу".

"Тогда я подаю официальную жалобу, – сказал я. – Мне все равно, переведут меня дальше или оставят на второй год. Пусть хоть всю жизнь в первом классе держат".

Он посмотрел на меня, похлопал по плечу и сказал: "Ты молодец. Завтра я приду в школу".

После этого я направился к председателю городской управы, а он оказался не человеком, а тряпкой. Он мне сказал: "Я все знаю. Мы ничего не можем поделать. Терпи. Это не так страшно, все привыкают".

И я ему вот что ответил. Я запомнил каждое слово: "Не собираюсь я терпеть, совесть мне не позволит".

"Раз так, я ничем не могу тебе помочь, – сказал председатель. – Сходи к моему заместителю, может, он чем-то поможет". Вот за этот совет я был потом ему очень признателен, потому что его заместитель по имени Шамбху Дубе оказался единственным достойным человеком во всем нашем городе. Я постучал в дверь его кабинета. Помните, мне было всего девять лет, а он был заместителем председателя городской управы... Раздался голос: "Войдите". Он явно ожидал увидеть почтенного господина и немного смутился, когда понял, что перед ним какой-то мальчишка.

Я сказал: "Простите, что я еще маленький. Больше того, у меня нет никакого образования, но я все равно хочу подать жалобу на учителя Кантара".

И он выслушал мой рассказ о том, как учитель пытает первоклассников, вставляя им карандаши между пальцами, загоняя иголки под ногти... Он не мог в это поверить!

Потом он сказал: "До меня и раньше доносились подобные слухи... Но почему же никто не жаловался?"

"Люди боятся, что их детей будут терзать еще больше", – пояснил я.

"А ты сам не боишься?" – спросил он.

"Нет, – сказал я. – Потому что я готов остаться на второй год. Что он еще может мне сделать?" Да, я сказал, что готов остаться на второй год, но на самом деле собирался бороться до последнего: "Либо он, либо я – мы с ним рядом не уживемся".

Шамбху Дубе жестом подозвал меня поближе. Он взял меня за руку и сказал: "Я люблю смелых людей, но никогда не видел столь юных бунтарей. Ты молодчина!"

Мы подружились, и дружба наша тянулась до самой его смерти. В нашем городке... По существу, в деревне... Двенадцать тысяч жителей – по индийским меркам, это большая деревня. В Индии место считается городом, если в нем больше ста тысяч жителей. А полтора миллиона – это уже крупный город. Так вот, в нашей деревне я ни разу не встречал человека, который мог бы сравниться по талантам и душевным качествам с Шамбху Дубе. Кое-кто решит, что я преувеличиваю, но я во всей Индии такого человека больше не видел. Они очень редко встречаются.

Я бродил по всей стране, и он, бывало, месяцами ждал, пока я появлюсь в родном городке хотя бы на один день. Он единственный встречал меня на вокзале, когда в город приходил мой поезд, – конечно, не считая отца и матери, для них это была обязанность. Но Шамбху Дубе не был моим родственником. Он просто меня любил. И любовь эта зародилась во время нашей первой встречи, в тот самый день, когда я поднял бунт против учителя Кантара.

Шамбху Дубе был заместителем председателя городской управы, и он сказал: "Не волнуйся. Мы накажем этого типа. Можно считать, что его уже уволили. Он недавно подал прошение о продлении пребывания на должности, но мы ему откажем. С завтрашнего дня он уже не работает в школе".

"Вы обещаете?" – спросил я.

Мы посмотрели друг другу в глаза, и он с улыбкой сказал: "Я обещаю".

На следующий день учитель Кантар не появился. С тех пор он ни разу не осмелился со мной заговорить. Я пытался, я много раз приходил к нему и стучал в дверь – просто чтобы попрощаться, – но он оказался настоящим трусом, под львиной шкурой пряталась овечка. И все же мой первый день в школе имел много, очень много последствий...
Здесь мы собираем самые интересные картинки, арты, комиксы, мемасики по теме (+4 постов - )